Бесконечный тупик, стр. 117

«Всё это представляется мне слишком искусственным и растянутым, особенно потому, что приём синхронизации уже насмерть заезжен Флобером и Джойсом. В прочих отношениях разработка темы прелестна».

Набоков почувствовал извращенный характер художественного творчества и юродски похлопал (кого?) по плечу в комментариях: «Ну-ну, ничего. Хорошо книжки пишете». Ведь в сущности Шейд торговал смертью дочери «распивочно и на вынос», получал за это ДЕНЬГИ. За самое интимное – деньги, и от случайных людей, «публики». Что это напоминает?

Вот ещё почему влекло русских писателей к теме проституции – чувство глубочайшего внутреннего родства. Но родства совершенно неосознанного. Отсюда невыносимая вульгарность и реабилитационный антиэротизм веселых героинь отечественной романистики.

У Набокова проститутки всамделишные, потому что только в его творчестве русская литература наконец осознала себя (288). Он в «Лолите» просто кокетничает овладением темой:

«Поразительно быстро раздевшись, она постояла с минуту у окна, наполовину завернувшись в мутную кисею занавески, слушая с детским удовольствием (что в книге было бы халтурой) шарманщика, игравшего в уже налитом сумерками дворе».

Конечно, было бы ошибочно сводить творчество к купле-продаже. Но столь же ошибочно игнорировать этот компонент жизни писателя, художника, композитора (или их огрубление, второй разбор: инженера, адвоката, журналиста). Тут есть «душок». И душок в самом духе их деятельности. Кроме солдафонов, есть еще графофоны. И так же, как в каждом офицере сидит солдафон, в каждом писателе сидит графофон.

Вообще, духовная жизнь дворянина, офицера всё-таки не ниже жизни писателя. У него тоже есть минуты высшего экстатического подъёма, минуты выхода за пределы обычного бытия. Дуэль – смерть за честь. Разве это низменнее творчества? И вся жизнь офицера (конечно, настоящего, не «графомана») это подготовка к высшему, к смерти за Родину.

Розанов писал в 1914 после беседы с уходящим на фронт молодым офицером:

«Боже мой! Боже мой! Как же мы всё это понимаем и чувствуем? Ведь нам корифеи литературы нашей рассказывали, что это „полковник Скалозуб“, который „развалился на софе“, да „генерал Бетрищев“, который, умываясь, острит с Чичиковым. Кто же не поверит Гоголю и Грибоедову? И мы вообще-то и думаем, что офицеры „позвякивают шпорами“, а батальные живописцы рисуют их „в кавалерийской атаке“ с саблями наголо на красивых лошадях. Но ведь это же совсем не то, и это бесстыдство так думать, и как же нам решились внушать такие мысли, – хотя бы и „корифеи слова“! Дело-то ведь действительно в ГЕРОИЗМЕ…»

Античные мудрецы очень высоко ставили воинскую доблесть. Гораздо выше способностей к живописи или стихосложению. Уже тогда понимали, что артист или писатель это человек по крайней мере изнеженный, слабый, часто – безнравственный. Таких людей любили. Очень любили. Но любили той любовью, которой они заслуживали. Весь Рим изнывал по миму Мнестеру, по его шелковистым бёдрам и глазам с поволокой. Это был самый популярный человек в государстве, слава Мнестера соперничала со славой самого императора, который униженно добивался его любви. Современный «распад» искусства есть, в сущности, естественное и закономерное развитие: каждому – свое. Сейчас уже прямо порнография. И это прекрасно. Так и надо. Это разрешение – разрушение безобразной сказки ХIХ века, превратившей храмы в театры, а театры – в храмы. Театр – да, храм, только храм не христианский и даже не языческий. А сейчас, во второй половине ХХ века, его лишили этого статуса. В театр приходят похихикать. Комедианты и стали комедиантами, а не жрецами, священниками. Театр снова стал тем, чем был в римской империи – публичным домом. Театр это же публичный дом в его развитии: «Театр начинается с вешалки». Разрушение мифа «святого искусства» есть, мне думается, вовсе не кризис христианской культуры, а кризис теневого язычества.

Хотя, на западе «святое искусство» было лишь фрагментом мира, тенденцией, это у нас мифология гениальности стала центром нашей худосочной секулярной культуры.

284

Примечание к с.21 «Бесконечного тупика»

Набоков, гениально реконструировавший в «Даре» мир русского интеллигента

В общем по своим смутным политическим взглядам Владимир Владимирович был всё-таки либералом, причём либералом русским. Но врождённое чувство иронии, нетерпимость ко всякой глупости и фальши позволили ему нарисовать убийственно-исчерпывающий образ «русского интеллигента». В «Даре» «честный» редактор эмигрантской газеты отвергает рукопись Чердынцева (факт, имевший место на самом деле: редактор «Руля» Гессен отказался публиковать повесть Набокова о Чернышевском):

«Я полагал, что это серьёзный труд, а оказывается, что это беспардонная, антиобщественная, озорная отсебятина. Я удивляюсь вам».

«Ну, это, положим, глупость», – сказал Фёдор Константинович.

«Нет, милостивый государь, вовсе не глупость, – взревел Васильев, гневно перебирая вещи на столе … – Нет, милостивый государь! Есть традиции русской общественности, над которыми честный писатель не смеет глумиться»".

Устройство стола Васильева-Гессена хорошо показал Чехов, мастер злорадно-скользящей характеристики:

"На столе ничего случайного, будничного, но всё, каждая мельчайшая безделушка, носит на себе характер обдуманности и строгой программы. Бюстики и карточки великих писателей, куча черновых рукописей, том Белинского с загнутой страницей, затылочная кость вместо пепельницы (308), газетный лист, сложенный небрежно, но так, чтобы видно было место, очерченное синим карандашом, с крупной надписью на полях: «Подло!»"

Советская литература тенью за два поколения до 17-го существовала. А в количественном отношении и господствовала. 17-й это лишь окончательно отделившаяся от хозяина андерсеновская тень.

285

Примечание к №277

Бунин в Москве плакал, а Мандельштам в Киеве смеялась.

Бабель даже в середине 30-х всё никак не мог остановиться, не мог отсмеяться. В 1934 году, на I съезде советских писателей изрёк:

«Со здания социализма снимаются первые леса. Самим близоруким видны уже очертания этого здания, красота его. И мы все – свидетели того, как нашу страну охватило могучее чувство просто физической радости».

286

Примечание к №282

Периферийная местечковая культура внезапно оказалась в центре духовной жизни государства.

В этом нет ничего удивительного. Это естественный механический процесс – следствие уничтожения элиты. Об этом еще Платон писал:

«Ведь иные людишки чуть увидят, что область эта опустела, а между тем полна громких имен и показной пышности, тотчас же, словно те, кто из темницы убегает в святилище, с радостью делают скачок прочь от ремесла к философии – особенно те, кто половчее в своём ничтожном дельце. Хотя философия находится в таком положении, однако сравнительно с любым другим мастерством она всё же гораздо более в чести, что и привлекает к ней многих людей, несовершенных по своей природе: тело у них покалечено ремеслом и производством, да и души их сломлены и изнурены трудом … А посмотреть, так чем они отличаются от разбогатевшего кузнеца, лысого и приземистого, который недавно вышел из тюрьмы, помылся в бане, приобрёл себе новый плащ и нарядился – ну прямо жених? Да он и собирается жениться на дочери своего господина, воспользовавшись его бедностью и беспомощностью».

Кто же в таких условиях сохраняет культуру?

«Те, кто подвергшись изгнанию, сохранили благородство своей натуры».

А внутри страны на место изгнанных пришли местечковые Платоны. В 1922 году в Москве был основан очаг новой культуры – «Музей революции». Основал его большевик с подпольной кличкой «Платон».

вернуться
вернуться
вернуться
вернуться