Бесконечный тупик, стр. 110

264

Примечание к №261

Толстой вывернул на всеобщее обозрение изнанку русского писателя и русского писательства.

Соловьёв смеялся над Ницше:

«Оставаясь всё-таки филологом, и слишком филологом, Ницше захотел сверх того стать „философом будущего“, пророком и основателем новой религии. Такая задача неминуемо приводила к катастрофе, ибо для филолога быть основателем религии так же неестественно, как для титулярного советника быть королём испанским. Говорю не о расстоянии рангов, а о различии естественных способностей. Хорошая филология без всякого сомнения предпочтительнее плохой религии, но самому гениальному филологу невозможно основать хотя бы самую скверную религиозную секту».

Только не в России. У нас Толстой преспокойно основал новую религию, новую церковь. И сделал это просто. Без напряжения. Естественно.

Теперь учтите, что Толстой из русских писателей первой величины самый позитивный, самый реалистичный. Поэтому в нём общий ПРОЦЕСС и открылся с удивительной наивностью. Вся русская литература это огромный Толстой (неизмеримо более сложный), а то, что произошло после 1917 года, это увеличенное в миллион раз толстовство, продукт Толстого, умноженного на Пушкина, Гоголя, Достоевского.

Соловьёв не избежал общей участи. Собственно, говоря о Ницше, он сказал только о себе. Правда, из-за его органической враждебности русскому слову Соловьёв создать ничего не сумел. Но общий замысел был тот же. И сухая форма удалась даже лучше (соловьёвство). Не секта, а схема секты (271), мундир несуществующей армии.

265

Примечание к №254

Единственное, что отличает его от моралистов XVIII в., это русское спохватывание, хотя и достаточно рудиментарное.

Бердяев договорился до того, что его русская идея правильная, а русский народ неправильный (274), не соответствующий его идее. Он писал в 1918 году в предисловии к своему сборнику «Судьба России»:

«Не вера, не идея изменилась, но мир и люди изменили этой вере и этой идее … Русский народ не захотел выполнить своей миссии в мире, не нашёл в себе сил для её выполнения, совершил внутреннее предательство».

Совершенно непонятно, как можно изменить национальной идее, изменить року, фатуму. Это так же нелепо, как изменение собственной национальности или возраста. Тут Бердяев, конечно, запутался. Фраза об измене «народа» удобно выносит самого автора за рамки страшных событий, а претензии на объективное понимание национальной веры и национальной идеи подымают его, жалкую жертву, до вершин мирового Олимпа. На самом деле, если и произошла измена, то лишь измена вере и идее самого Бердяева, которые он так легкомысленно отождествил с национальным универсумом. То есть произошло опровержение «национальной идеи Бердяева» как несоответствующей национальной идее России. Одновременно произошло и окончательное включение бердяевщины в национальную идею как некой частности. А именно включение в качестве локального проявления такого свойства Национального Рока России, каковым является сатанинское злорадство (280).

Бердяев, вслед за десятком других русских мыслителей, почему-то решил, что русская идея хорошая. Надо сказать, что потрясающая наивность этого решения Бердяева всё же отчасти мучила, и отсюда его беспомощный антиномизм. Но этот антиномизм являлся лишь примитивной формой заглушечного мышления, не больше. То есть элементарным индивидуальным осуществлением настоящей русской идеи. Попытка самопознания могла бы помочь тут Бердяеву, помогла бы нащупать некоторые действительные черты национальной идеи. Он мог бы понять её через осмысление собственного понимания национальной идеи. Но тайна национального рока оказалась ему недоступной. Он просмотрел её своими простыми-пустыми фасетками паука. Бердяев однодум. В философии однодума нет тайны, точнее, его тайна выразима, это тайна с маленькой буквы, «тайна в стенном шкафу». Однодум пишет одну книгу. Все остальные – лишь вариации. При «многодумности», полифонии тайна невыразима и вылезает своими краями в реальность лишь через удивительно красивые повторы отдельных тем, непосредственно с ней не связанных. Тайна на изломе ветвей. Неестественность, неорганичность переплетения наталкивает ищущий глаз на поиск спрятанного смысла, внутренней естественности и органичности. Это «я» человека и его «речь». Таков, конечно, Розанов. А у Бердяева речь стала его «я» и, следовательно, лишь закрыла густой вуалью окружающий мир. Слишком панибратски стал он обращаться с национальным архетипом.

266

Примечание к с.20 «Бесконечного тупика»

русской штунды, «рационального православия» не получилось и получиться не могло. Это было ясно уже по биографии Белинского

Не в том дело, что он был социалист, материалист и т. д. А в том, что он был никто. Человек с психологией и взглядами провинциального журналиста, человек, который лежал на диване и читал «книжки». «А в книжках вот еще што написана». Логика его «взглядов» (Белинский в 183… году резко изменил свой взгляд на…) это логика прочтения книжек, которые случайно попадались под руку. Прочел книжку про социалистов – он социалист, прочёл книжку про Гегеля – гегельянец. Часто и этого не нужно было, «ребята рассказывали» (под лук и водку). Причём чем абстрактнее была усваиваемая идея, тем чаще источником были именно ребята. Белинский открыто признавался, что у него «трещит голова» не только от книг Гегеля и Канта, но и от брошюр Герцена. Никакой логики развития. Только логика чахоточной злобы. (Говорил, сетуя на цензуру, запрещавшую нецензурные выражения:

«Природа осудила меня лаять собакою и выть шакалом, а обстоятельства велят мне мурлыкать кошкою, вертеть хвостом по-лисьи.»)

Жутко становится, как подумаешь, что бедняга Достоевский через 20 лет после смерти неистового Виссариона всё ночей не спал, бесился, кричал, доказывал, опровергал (268). А спорить не нужно было. С людьми такого уровня не спорят.

267

Примечание к №253

Если убрать у него этих бесконечных Кукиных, Квакукиных и Ракукиных

А вообще-то в хармсовские «Случаи» русские фамилии так и просятся. Но в 30-е русская судьба стала еврейской судьбой. Евреи связались с русскими. Приняли в себя русский хаос… И, пожалуй, в первый раз за всю свою историю не смогли подчинить, переварить чужую кровь. Евреям перестало везти, пошла не та карта и начались трагедии. Тысячу раз прав Розанов, сказавший в «Апокалипсисе», что место евреев – у «подножия держав», у «сапога».

Он писал:

«Я раз посмотрел в иллюстрированном журнале – Нахамкиса: и, против неприятного Ленина, сказал: – „Как он серьезен“ … Только по глупости и наивности евреи пристали к плоскому дну революции, когда их место – совсем на другом месте, у подножия держав (так ведь и поступают и чтут старые НАСТОЯЩИЕ евреи, в БЛАГОРОДНОМ: „МЫ – РАБЫ ТВОИ“, у всего настояще великого „Величит душа моя Господа“ – это всегда у евреев, и всегда – в отношении к великому и благородному в истории). О, я верю, и Нахамкис приложился сюда. Но – сорвалось. (Розанов писал, что до революции Нахамкис-Стеклов подавал прошение на высочайшее имя о перемене фамилии. Но его „отодвинули кончиком носка сапога“. – О.) Сорвалось не-»величие", и он ушёл, мстительно, как еврей, – ушёл «в богему». «Революция так революция». «Вали всё». Это жид и жидок и его нетерпеливость".

Вот. Еврейская нетерпеливость переплелась с русской мечтательностью. И как подумаешь, ну куда в иерусалимские дворяне полезли? Оставили бы русских в покое, не надо было связываться. Теперь они навечно связались с русской историей. Теперь не убегут. Троцкого и в Мексике топором достали. Влез в русскую историю – уже не вылезешь. У нас вход рупь, выход – два. Тут судьба. Монголы влезли – и русские в Урге, влезли поляки – и русские в Варшаве, влезли немцы – и русские в Берлине. И везде приносят с собой хаос, разрушение. «Я тебе добра хочу». Русский сложен, ох, сложен. (269) Таким народом управлять необычайно трудно. Сами русские себя отлично понимали и всегда наверх нерусских дурачков пропихивали – «придите володеть нами».

вернуться
вернуться
вернуться
вернуться
вернуться
вернуться
вернуться
вернуться