Бесконечный тупик, стр. 100

II этап: Ломка.

Душа отца была предварительно очищена превентивным, но ещё не смертельным страданием. Ветви нервов были сначала опущены в укрепляющий и омолаживающий раствор, чтобы окончательное мучение было незамутнённым и абсолютным.

Сестрёнка – девять лет, лето, ей нечего делать, – полезла в шкаф и совершенно случайно – конечно же случайно, конечно же случайно эта случайность случайна, – дала «свому папочке» справку-то: «Пап, а пап, это твоя справка? Вот тут лежала, я нашла».

И с этого дня жизнь, скатывающаяся уже под откос, пошла вниз быстро, почти отвесно. Отец сначала пробовал сопротивляться. Шанс ещё был. По сценарию на осмысление было дано месяца два. В конце же августа он пошёл с сестрой гулять и долго не приходил. Пришёл только к вечеру, пьяный. Нет, не пьяный – так показалось мне – а разбитый параличом, с заплетающимся языком и бессильно повисшей рукой. Сестра вела его в таком состоянии полтора часа. Он упал на улице, а она растерялась, маленькая, не позвонила домой, не вызвала скорую, а прохожие думали, что он пьяный. Конечно, это уже фарс.

III этап: Ломка глубокая.

Отца увезли в больницу и думали, что всё, конец. Я тоже так думал и уже бессознательно хотел этого, чтобы ЭТО кончилось скорей. (Потом несколько лет – кошмарные сны: он всё возвращается и возвращается, хотя я точно знаю, что он давно умер.) Он вернулся. Странный, с перекашивающим рот нечленораздельным мычанием и неподвижной рукой. Болезнь сорвала с мозга логическую кору и оставила нетронутыми чувства, чтобы в предсонье предсмертья отец прочувствовал всё уже с идеальной ясностью. Он стал часто плакать. Сидел на стуле, плохо выбритый, неряшливый, и беззвучно плакал. Ему было жалко меня и особенно сестру. Отец постепенно слабел. Я вижу, как он, виновато улыбаясь углом рта, с трудом передвигает стул. Эта картина и сейчас, спустя многие годы, стоит перед глазами: нескладный, жалкий, полураздавленный отец волочит стул по полу, а из окна бьёт сноп косых солнечных лучей. Какое-то чувство доброты, ласки и абсолютного понимания. Ему всё хотелось помогать по дому, быть полезным. Получалось, конечно, наоборот. Однажды решил выжечь тараканов горящей газетой и т. д. При этом он сам вполне понимал свою неловкость и даже опасность. Ещё отец целыми днями смотрел телевизор. В телевизоре сломался звук, но он всё равно смотрел. Читать он не мог, забыл многие буквы, а просто сидеть или лежать было страшно. У него часто болело сердце. Когда потом вскрыли труп, то оказалось, что был обширный инфаркт.

Рак, паралич, инфаркт, вообще все эти ужасы – подобное нагромождение несчастий с точки зрения литературной выглядит как дешёвый сентиментальный роман.

IV этап: Вообще без названия. «День был без числа».

И в третий раз отца увезли в больницу (точнее, даже в четвёртый, это уж я «упрощаю»). Умирать. Когда приехала машина, он встал, опираясь о стену медленно вошёл ко мне в комнату. На глазах у него были слёзы. Длинные волосы, совершенно седые в 52 года, были смешно растрёпаны. Отец силился улыбнуться и прошептал – я понял – «прости». Потом он наклонился – показалось, падает – и поцеловал мне руку. Я в ужасе её отдёрнул. Мне всё хотелось тогда быть взрослым (или совсем маленьким), «держать себя в руках». Сейчас-то я понимаю, что и я знал, КУДА он едет, и он знал. И в последней встрече – ложь, фарс, никчёмность. «Смерть Ивана Ильича».

В больнице, прямо по Зощенко, его долго не принимали – своей смертью он мог испортить график выздоровлений. Он умолял, чтобы приняли, пытался всё объяснить, что дети, дочь маленькая, «им страшно будет». Отец лежал там ещё два-три месяца. Он совсем устал жить. Медсёстрам, которые за ним ухаживали, он целовал руки, говорил, что ничего не надо, зачем, он всё равно умрёт. Что он старик, заживо гниющая тварь, а они молодые, им надо жить и не видеть этого. Просил он только, чтобы ему сделали укол яда. И не крича, а так тихо, безнадёжно, уставившись в пространство. Из последних сил, неслушающимися губами. Сознание не изменило ему до последнего дня. Остался даже схематизм мышления (при поражении левого полушария). Последнее желание его, чтобы перед глазами был будильник. Зачем это? Хотел знать, когда? Заклясть смерть своими милыми цифрами? Узнать «число»?

Фарс, фарс. Если бы я прочёл рассказ обо всём этом, то хохотал бы до колик. «Так не бывает», это пародийное нагромождение дешёвых «ужастей» и слащавой сентиментальности. Это – лубок. Перед смертью к отцу в палату пришёл священник, и он умер как христианин, причастившись. (373) Его похоронили на Ваганьково…

И вот со смертью отца связано моё пробуждение как личности.

Произошло это незадолго до нашего прощания. Я был в школе. Это время я очень плохо помню. Даже времена года для меня слились в серую монотонную мглу. «Мрак и туман». Большая перемена. В ушах всё время гул, вообще оглушённость во всём теле, ощущение замедления времени и неестественности бытия. Похоже на гриппозную хандру. Тягучая истома и оцепенение, а внешний мир кажется нарисованным аляповатой и бездарной кистью. И вот в этот день одноклассники в шутку повесили меня за шиворот пиджака на вешалку и стали её раскачивать. И настолько это всё было нереально, что я даже почти не сопротивлялся, когда вешали, а когда повесили, я вообще висел просто и смотрел на них, в сторону. И совершенно ничего не слышал. И мне даже казалось, что я сплю. Во мне не было никакой злобы, стыда, а просто абсолютное неприятие происходящего. Я помню только, что там – а это было внизу, в раздевалке, конечно, – там внизу на лавочке сидела маленькая девочка, второклашка наверно, и она смотрела, как все эти здоровые парни и девки гоготали, и ей было не смешно, а страшно. Ну, не страшно, а «испуганно» как– то. Она почему-то испугалась. И я ей с вешалки улыбнулся. А она как-то оцепенело, разинув рот, смотрела на меня. А потом… Потом я не помню ничего. То есть умом я помню, что, наверно, отцепился как-то, что был звонок на урок и мы все гурьбой пошли в класс. Но представить себе этого я сейчас не могу, как будто и не со мной было. Я пошёл на урок, но оглушённость продолжалась. У меня просто не было сил не то чтобы осмыслить, но хотя бы воспринять происходящее. И лишь потом, после смерти отца уже, все эти факты: толпа, вешалка, девочка, умирающий дома отец – всё это слилось в единый неразрывный узел, в символ.

История с вешалкой мучительна. У меня горе, трагедия, а всем наплевать. Неинтересно это. Эта история и комична. Действительно, смешно: повесили и раскачивают. Мало того, что моя трагедия оставила всех равнодушными, в реальном мире она нашла своё разрешение в форме грубого фарса:

– Это Одиноков.

– Какой Одиноков? У которого отец умирает?

– Нет, которого за шиворот повесили.

Это сочетание порождает нелепость ситуации. Нелепо это. И вот смерть отца, её ужас, комизм и нелепость и воплотились навсегда в образе «вешалки»: я, нелепо раскачивающийся посреди толпы школьников.

Здесь произошла идентификация с отцом. Я как бы вобрал в себя его предсмертный опыт. И тем самым выломился, выпал из этого мира. Я понял, что в этом мире я всегда буду никчёмным дураком, и всё у меня будет из рук валиться, и меня всю жизнь будут раскачивать на вешалке, как раскачивали моего отца.

229

Примечание к №227

Германский дух создал материю-материалистов, чьим лбом разбил ворота вражеского государства.

И сначала – успех бешеный. После Брестского мира в Россию приехал посол Германии граф Мирбах. По обычаю, первым делом он посетил главу государства – Ленина. У кабинета Ленина сидел часовой и что-то читал. Когда Мирбах прошёл в кабинет, часовой даже не поднял на него глаз и продолжал читать. Посол, потрясённый таким развалом, взял у часового книгу и попросил перевести заглавие. Ему перевели: Бебель, «Женщина и социализм».

Но всё-таки Мирбах кончил в России очень плохо. За воротами германский дух поджидал дух другого государства.

вернуться
вернуться