Гиви и Шендерович, стр. 39

— Ну да, ну да, — устало подтвердил Шендерович, у которого имелась уже практика общения с облеченными властью умопомешанными. — В сердце мира, понятное дело. И вообще — Что такое география? Лженаука! Продажная… э-э… гетера материализма.

— Чую я насмешку в твоих речах, — заметил Шейх, — а раз так, то скажи мне, о, скрытый книжник, ежли ты так веришь в географию, — где, по-твоему, мы находимся?

— Да откуда я знаю? — окончательно разозлился Шендерович, — это я вас спрашиваю! И вообще — где тут у вас представители местной администрации? Я хочу сдаться властям!

— В данную минуту — сдержанно проговорил Шейх — и в данной точке пространства единственная власть — это я!

Шендерович мрачно поглядел на него и уже открыл, было, рот, явно, чтобы высказать все, что он думает о такой власти, равно как и о власти вообще.

— Упомянув недавно злополучных магов, о, Шейх, — вмешался Гиви, — говорю, злополучных, поскольку не сумели они при всем видимом своем могуществе защитить себя от сынов пустыни, ты рек, что верить им негоже, поскольку нет в их речах ни слова истины. Однако ж, как узнать, истинно ли то, что ты сейчас говоришь нам, о, Шейх?

— Суть не в словах, — пояснил Шейх, — а в том, зачем они сказаны. Мне ничего от вас не нужно, маги же надеялись обрести с вашей помощью могущество неизмеримое; вот и обхаживали они вас поелику возможно. Однако ж, были вы в их глазах орудие, не более. Полагаю, получив желаемое, истребили бы они вас, ибо такова их проклятая природа.

— О, Шейх, — вздохнул Гиви, — слова твои звучат правдиво и достоверно, однако ж, нам с моим злополучным другом трудно судить, кто из вас более правдив, — ибо и братья клялись в том, что хотят они лишь добра!

— На деле, — успокоил его Шейх, задумчиво поглаживая спинку птицы Худ-Худ, подбиравшей крошки у него с колен, — определить, кто прав, весьма нетрудно. Тот, кто для достижения своих целей жертвует чужими жизнями, не может быть прав заведомо, или, как говорится в вашем мире, по определению. Жертва, каковую предназначали высшим силам упомянутые маги, никоим образом не касалась их лично.

— Точно! Змею они варили, — вдруг оживился Шендерович.

— При чем тут змея, — отмахнулся Шейх, — хотя и змея — созданье Божье, а потому и ее жалко. Но даже из того, что они вам успели поведать, ясно, что отдали они за сомнительную власть и силу жизни своих родных и близких, а ежели вслед за ними верить в перевоплощение, то не один раз. Потому и постигала их раз за разом неудача, ибо единственная жертва, угодная небу — это самопожертвование. Однако тот, кто жертвует собой, не стремится ни к власти, ни к славе, ни к богатству, поскольку эти вещи для него бесполезны и бессмысленны. А чтоб подкрепить свои слова, расскажу я одну знакомую вам историю, приключившуюся давным-давно, во времена незапамятные.

История о договоре с Богом, что в незапамятные времена был заключен, расторгнут и вновь заключен, рассказанная Шейхом среди развалин Гиви и Шендеровичу в ночь спасения

— Не рано? — спросила Сарра. Она появилась из-за завесы шатра, ежась от утреннего холода. Девушка-рабыня маячила за спиной, держа в руках гребень.

Авраам поглядел на жену. Располневшая, с опухшими ногами, встрепанная… Господь всемогущий, как хороша когда-то была эта женщина! А ведь не молоденькая была, когда сам фараон, владыка земли египетской, брал ее в гарем. Суров и неподкупен был царь потомков Мицраима, и не жаловал пришельцев, но его, Авраама, пропустил через границы, мало того, позволил осесть в тучной долине Нила, воистину благословенная земля этот черный ил! — на питаемых им травах число его стад умножилось вдвое. И царь воистину великий — когда все вскрылось, отпустил со всеми стадами и челядью, даже гнева не выказал. Сказал лишь — забирай ее, все забирай, только убирайся с моей земли, видеть тебя не хочу! Ее, Сарру, пожалел. Да, хороша была… Думал через границы Египетские провезти в сундуке — смешно! Разве красоту такую спрячешь? Не шелк ли там, спрашивали? Заплачу как за шелк, отвечал. Не жемчуг ли? Заплачу как за жемчуг. Что ж, говорят, раз так дорого ценишь, открывай, поглядим, что там у тебя! Открыл. Ну и рожи же сделались у стражников, когда откинулась крышка, и встала она оттуда во всем блеске, в алом парчовом уборе, сверкая золотыми гривнами, волосы убраны под сетку с драгоценными камнями! Царская жена, царская наложница! Услада владык! Пальцем побоялись тронуть такое чудо, доставили к фараону. С почетом доставили, на носилках. И его — рядом. Как брата. И фараон к нему — как к брату. Ты родич моего дикого цветка, — так он ее называл, дикий цветок… и еще алым ибисом, и еще саламандрой-плясуньей, ибо любил он ее танцы, и не хуже меня прозрел, какой пылает в ней скрытый огонь… Ты, говорил, ее родич, брат ее — а значит и мне родич. Мой брат! Самый близкий, самый любимый — у тебя ее глаза! Что ж, это правда. Он не солгал своему новому другу и покровителю. Ведь они с Саррой и впрямь родичи.

Уж не потому ли так долго не было детей.

Он, скотовод, владелец лучших тонкорунных овец, хозяин бессчетных козьих стад, обладатель сотни белоснежных верблюдов, способных обгонять ветер пустыни, он знает — подобное отнюдь не противно природе.

Но человек — не скот.

Он вожделел к ее красоте и гордился ей, и взял ее в дом и не жалел о том.

До какого-то времени.

Не может быть, чтобы такие бедра не произвели на свет новую жизнь, думал он. Такие бедра! Такая грудь! Чаши, полные мирры, вот что такое ее грудь! О, как ты прекрасна, возлюбленная моя, сестра моя, как ты прекрасна! Роза потаенная цветет в твоем лоне! Так думал я про себя — она молода, а я полон сил… есть еще время.

Потом ее забрал фараон.

Потом вернул.

Потом я привел Агарь.

Странно, подумал он, это она после рождения Измаила так изменилась. Раздалась вширь, отяжелела. Агарь, та осталась какой была — стройной, точно финиковая пальма, смуглянкой с пушком над верхней губой. Да, Агарь…

Он затряс головой, отгоняя наваждение.

— Почему так рано? — повторила Сарра своим высоким, резким, как у птицы голосом, — дал бы мальчику поспать…

Он взглянул в сторону колодца. Исаак мылся у желоба, раб поливал ему голову из кувшина, мальчик смеялся, разбрызгивая воду, даже отсюда, в холодном свете восходящего солнца было видно, как дрожат брызги на острых ключицах

— Не в моих это силах, Сарра, — вытолкнул из себя Авраам, — Господь призвал нас.

— Солнышко мое, — тихонько сказала Сарра, обращаясь скорее к себе, чем к мальчику, — радость моя…

Как она красовалась, как гордилась им! Какой пир закатила, каких знатных людей созвала — и платье надела тонкое, тонкое — чтобы все видели, как расплываются на натянувшейся ткани пятна от молока. Исаак, младенчик, лежал на ее руках, трогал мониста, улыбался беззубым ртом. Исаак, дитя смеха, дитя радости. Ее радости.

И сам он, сидящий на шелковых подушках, иногда вставая, чтобы самолично обнести гостей вином и хлебом, и прислушивающийся — правда ли послышался от кухни тихий плач худощавой смуглой женщины, или это почудилось ему?

Исаак отложил колун, кряхтя, распрямился. Непривычная работа, негосподская, руки ходили ходуном, сухие, увитые жилами руки. Негоже колоть дрова хозяину стад и сотен рабов, но это он должен сделать сам.

— Мальчик мой, — тихонько приговаривала Сарра у него за спиной. — Единственный.

— Единственный? — прошептал Исаак

О, смуглый Измаил, дитя поздней любви, дитя худосочной Агари с тяжелыми грудями. Странное сложение было у этой хрупкой женщины…

— Господь знает, — Сарра не отставала, следовала за ним, отгоняя рукой семенившую сбоку служанку, — никогда не преступала я его Заветы. Но Исаак — у него нежное сердце. Он жалеет ягнят, господин! Он потом всю ночь будет плакать… трястись и плакать… ты же знаешь, как с ним бывает.