Трафальгар, стр. 3

У моей доброй, отзывчивой матери был брат – вздорный, жестокий человек. Я не могу без содрогания вспомнить своего дядюшку. Как я догадываюсь теперь по некоторым разговорам, которые хранит моя память, он в ту пору совершил какое-то тяжкое преступление. Был он матросом и, когда попадал в Кадис, вечно являлся домой мертвецки пьяным и вел себя прямо по-зверски; сестру свою поносил последними словами, а меня дубасил ни за что ни про что.

Моя мать, верно, очень страдала от грубого обращения братца, и это, а также тяжелая непосильная работа приблизили ее конец. Смерть матери оставила неизгладимый след в моей душе; хотя самую кончину ее я помню очень смутно.

В те бесшабашные годы моего нищенского детства у меня была лишь одна забота: часами играть у моря или слоняться по улицам. Единственными моими горестями были затрещины, достававшиеся мне от злого дядьки, нахлобучки матери или какие-нибудь неполадки в оснащении моих морских эскадр. Душа моя еще не знала ни единого сильного и по-настоящему глубокого потрясения, пока смерть матери не бросила меня в самый водоворот жизни, которая так отличалась от моего прежнего беззаботного существования. Даже теперь, по прошествии стольких лет, я, словно кошмарный сон, помню безжизненно распростертую на постели мать, сраженную неведомым мне недугом; помню, как в доме неизвестно откуда появились незнакомые мне, чужие женщины, – они горько стенали, а я, содрогаясь от слез, лежал в жутких, холодных объятиях матери. Потом меня увели куда-то. Среди этих неясных, смутных воспоминаний всплывает еще одна картина; желтые свечи зловеще пламенеют в ярком дневном свете; шепчутся болтливые старушки богомолки; раздается гул молитв и взрывы хохота пьяных матросов; а в моей бедной детской душе растет щемящее чувство одиночества и заброшенности, и меня точит неотступная мысль, что я навсегда остался один-одинешенек в целом свете.

Я не припомню, чем занимался в те дни мой дядя. Но он обращался со мной так беспощадно, что я, не выдержав его побоев, тайком бежал из дому на поиски лучшей доли. Я отправился в Сан Фернандо, оттуда в Пуэрто Реаль. По дороге я спознался с различными бродягами побережья, среди которых было немало отчаянных головорезов; уж не помню, как и зачем попал я с ними в Медина-Сидонию, где в один прекрасный день на нас наскочил патруль морских пехотинцев, силой вербовавший солдат, и мы бросились из таверны врассыпную, спасаясь кто куда. Моя добрая звезда привела меня в один небогатый дом; хозяева его, сжалившись надо мной, проявили большую заботу и внимание, несомненно потрясенные рассказом о моих мытарствах и бедственном положении, о чем я поведал им, стоя на коленях и обливаясь горючими слезами.

Эти добрые сеньоры взяли меня под свое покровительство, освободили от рекрутчины, и я остался у них в услужении. Вместе с ними я перебрался в Вехер де ла Фронтера, где они постоянно проживали (в Медина-Сидонии они были проездом).

Моими ангелами-хранителями оказались дон Алонсо Гутьеррес де Сисниега, капитан в отставке, и его супруга, оба люди в летах. Они обучили меня множеству неизвестных мне ранее вещей, и поскольку я снискал их благоволение, то вскоре занял почетное место слуги при особе дона Алонсо, которого я неукоснительно сопровождал во время его ежедневных прогулок, ибо надо заметить, что у старого моряка почти совсем отнялась правая половина тела. Трудно сказать, чем была вызвана их любовь ко мне. Вероятно, моя юность, мое сиротство – и, несомненно, та безропотность, с какой я исполнял всевозможные поручения, завоевали их расположение и любовь. Вот почему я был до глубины души им благодарен. Необходимо также добавить, хотя мне и неловко говорить об этом, что, несмотря на мою прежнюю жизнь среди всякого сброда, я обладал известной прирожденной культурой и вежливостью, и мои привычки вскоре настолько изменились, что по прошествии нескольких лет я, хоть и не блистал образованностью, мог сойти за человека весьма благородного происхождения.

Я уже прожил четыре года в доме моих благодетелей, когда произошло событие, о котором я вам сейчас поведаю. Но не требуй от меня, дорогой читатель, точности в повествовании, ибо речь пойдет о событиях, случившихся в дни моего раннего детства, а рассказываю я их на склоне лет, прожив долгую жизнь и уже приближаясь к могиле; я чувствую, как холод старости сковывает мою руку, держащую перо, а старческий разум тешит себя сладостными или пылкими воспоминаниями, стараясь хоть на мгновение вернуть ушедшую молодость. Подобно тем мышиным жеребчикам, которые, пытаясь пробудить уснувшие чувства, обманывают себя созерцанием пестрых игривых картинок, и я постараюсь придать интерес и свежесть увядшим воспоминаниям, приукрасив их изображением великих событий прошлого.

И результат не преминет сказаться. О, чудодейственный обман воображения! Как человек, листающий страницы давно прочитанной книги, я с изумлением и любопытством оглядываюсь на ушедшие годы; и я тешусь сладостными грезами, будто меня посетил добрый гений и освободил от тяжелого бремени лет, от тяжкого груза старости, леденящей не только тело, но и душу. И кровь, лениво текущая в моих жилах, едва согревая одряхлевшее тело, вскипает, бурлит, клокочет, бьется и бешено стучит в моем сердце.

Мне кажется, что мой мозг внезапно озаряется ярким светом, который выхватывает из тьмы тысячи неведомых чудес, словно факел путешественника, освещающий темную пещеру и являющий взору диковинные картины природы, и притом так неожиданно, будто он сам их порождает. И мое сердце, умершее для великих потрясений, воскресает, подобно святому Лазарю, восставшему по божественному велению, и вздымает мою грудь, причиняя одновременно боль и радость.

Я снова молод, как будто не протекли годы; великие события моей молодости встают передо мною, я пожимаю руку старым друзьям, в душе вновь всплывают сладостные и ужасные переживания: радость победы и горечь поражения идут рука об руку в воспоминаниях, как и в жизни. Но больше всего мои чувства занимает одно событие: оно руководило моими поступками в роковые годы с 1805 по 1834. О святая любовь к родине, даже на краю могилы, когда я дряхл и никому не нужен, ты вызываешь слезы умиления на моих глазах! В воздаяние за это я еще способен посвятить тебе несколько прочувствованных слов, проклиная низкого скептика, который тебя отрицает, и жалкого псевдоученого, который отождествляет тебя с низменными повседневными желаниями.

Этому чувству я посвятил свои зрелые годы и отдаю труд моих последних лет; его называю я ангелом хранителем моих писаний, как и в жизни оно было моей путеводной звездой. Я поведаю о многих событиях. Битвы при Трафальгаре и Байлене, события в Мадриде, осады Сарагосы и Хероны, сражение при Арапилес!.. Обо всем этом я расскажу по мере моих сил, если у вас достанет терпения выслушать меня. Мой рассказ не будет таким прекрасным, каким он должен быть, но я сделаю все возможное, чтобы он был правдивым.

Глава II

Трафальгар - i_003.png

В один из первых дней октября прискорбного 1805 года мой благородный хозяин позвал меня к себе в кабинет и, глядя на меня со своей обычной суровостью (чисто напускной, ибо характер у него был самый благодушный), спросил:

– Габриэль, ты храбрый мужчина?

Я сперва не знал, что ответить, ибо, говоря по правде, в свои четырнадцать лет еще не удосужился поразить мир ни единым героическим поступком. Но, услышав, как меня называют мужчиной, я преисполнился гордости и почел в то же время постыдным отрицать свою храбрость перед человеком, который ставил ее так высоко, а посему с юношеским задором воскликнул:

– Да, хозяин, я храбрый мужчина!

Тогда этот достойный рыцарь, который проливал свою кровь в сотнях славных битв и, несмотря на это, ценил и уважал своего верного слугу, улыбнулся и знаком приказал мне сесть. Он уже было собрался изложить мне какое-то важное дело, как вдруг в кабинет ворвалась его супруга, а моя госпожа, донья Франсиска, и, видимо, желая придать больший вес нашей беседе, затараторила: