Я иду искать, стр. 21

Они сели, дед ловко свернул самокрутку.

— И мне сверни, — сказал генерал. — А то, знаешь, у меня пальцы стали неуклюжие, не то что в двадцать лет.

Долго шипела спичка.

— Вот ты говоришь: всегда впереди… — начал дед. — А кто за тобой? Мы с тобой сколько не видались?

— Да лет двадцать пять. Я в академию поехал, а ты вдруг демобилизовался. Кстати, я никак понять не могу: почему?

— Не военный я человек, — сказал дед.

— То есть как? — ахнул генерал, и стул под ним удивлённо заскрипел. — До таких звёзд дослужился — и не военный…

— А вот и не военный! — сказал дед. — Когда Родину защищать — другое дело… Я учиться хотел… чему-нибудь такому мирному, чтобы войной и не пахло… Я чуть кондитером не стал.

— Ну тебя! — отмахнулся генерал. — Наплетёшь всякого.

— Я с войны пришёл и ни о чём так не мечтал, как мундир скинуть и за мирное дело приняться… А вот некая известная тебе особа спланировала свою жизнь, естественно за счёт моей, так, чтобы я в большие чины вышел… Я думал, она меня любит, а она, оказывается, мои звёзды любила…

— Это ты про жену?

— Именно.

— Красивая была женщина. Как артистка.

— Это точно. Вот я пять лет на эту красоту полюбовался да и рванул на Север. Сначала водителем вездехода, потом начальником колонны…

— А она что?

— Она — прекрасно. Отвоевала эту квартиру, набила её всяким барахлом. Вот только счастья тут нет… Злая стала, всё меня винила, что я ей жизнь отравил. А мы и виделись за двадцать лет совместной жизни — раз, два и обчёлся…

Они опять зазвенели посудой.

— Может, и правда жизнь заела? — сказал дед. — Так я ей и не сумел объяснить, что человек счастлив не когда у него всего много, а когда он доволен тем, что имеет… И довольство это не в вещах.

— Так ты что — несчастлив? — спросил генерал.

— Совсем счастливы бывают только круглые дураки. Счастье — это миг, но он всю жизнь озаряет. Я вот эти миги сосчитать могу. Когда нас немцы три дня с собаками гнали, а потом мы к своим вырвались — счастье было. День Победы — счастье! Дочка родилась — счастье! До Южного полюса дошёл с первым караваном — счастье! Вот эту машину всю жизнь обдумывал, сделал и сегодня патент получил — счастье!

— Счастье, а не весел! — сказал генерал. И они обнялись. Толстенный генерал и мой худющий, мосластый дед.

— На фронте люди кругом были — счастье. На Севере каждый человек как под микроскопом — крупным планом — счастье. А вот теперь судьба мне мстит…

— За что?

— За то, что сам, хоть и не часто, счастлив был, а жену понимать это счастье… не обучил…

— Вон ты куда хватил. Другая она была, не такая, как ты… Всё на свою мерку не переделаешь.

— То-то и оно. И дочь другая, и зять ей под стать… И внук… Все другие… А может, по-другому жить надо было? Вот сейчас войны нет, всего в достатке, а живём не вместе, а рядом… Гриша, а тебе не кажется, что мы мамонты? Только те вымерли, а мы остались.

— Э, командир… Что-то ты не то говоришь… Конкретно, в чём различие?

— А в том, — сказал вдруг громко дед. — Мы-то в тринадцать лет честью своей дорожили! Знали, что подслушивать подло. И больше всего своё достоинство пионерское хранили, а внучек мой дорогой, на меня похожий! Копия! Вот стоит…

И он распахнул дверь.

— Не стою я! — только и успел я крикнуть.

— И врёт! — горько усмехнулся дед. — И глаза бесстыжие!

Глава двадцать первая

ДВАДЦАТЬ ТЫСЯЧ КИЛОМЕТРОВ

Взрослым вообще ничего не докажешь и не объяснишь! Я же не подслушивал! Я хотел с генералом поговорить о Сергее Иванове! Ещё хорошо, что дед не знает про то, как я темноты побаиваюсь. А то бы запросто при генерале об этом сказал!

А я, между прочим, и не очень побаиваюсь! Вон, когда мне показалось, что Ага ночью плачет, меня ноги сами вынесли — я и подумать не успел, что в столовой страшно.

Я подумал про Агу, и моя злость сама собой стала куда-то уходить.

А действительно! Ведь я тогда ничего не боялся! И тут мне в голову интересная мысль пришла — я даже сел на кровати. Ведь это потому получилось, что я в ту минуту не думал про страшное, про то, что я чего-то жуткое увидеть могу, а про Агу думал, что ей плохо… И тут же я про этого Серёжу Иванова подумал. Он, наверное, такой бесстрашный был потому, что всегда про других думал, а не про то, как ему самому плохо будет.

Я вскочил и стал ходить по комнате.

Да что же это со мной? Ничего понять невозможно! Раньше жил себе не тужил, а как стал этого Иванова разыскивать, так вдруг всех стало жалко: и Агу, и Форген-Моргена, и Эмлембу (как она за меня ручонку тянула, с платочком засморканным), и даже деда жалко!

И за что его жалеть, не понимаю, а как вспомню его кепку мохнатую и поднятый воротник пальто (он зимой и летом в осеннем пальто ходит), так мне его почему-то жаль…

Как будто он себе не может шубу купить! Он же, Ага говорила, миллион заработал.

А всё равно, хоть и миллион, а мне его жалко. Это всё из-за Иванова началось! Я ведь об Иванове всё время думаю. Нет. Ещё раньше, когда мне в Доме прессы Георгий Алексеевич жестяную кружку подсунул. Может, она и правда волшебная?

Я взобрался на подоконник и стал смотреть в окно. У нас дом стоит на углу, и далеко видно. Всё окна, окна… И везде люди живут. И везде жили такие же ребята, как Иванов, а потом война началась и их всех убили… Ищи не ищи! И Демидов, и Мироненко, и этот Серёжа. Их было двадцать миллионов! Вот если бы их поставить плечом к плечу в одну шеренгу, они вытянулись бы строем на двадцать миллионов метров.

Я подышал на стекло и стал считать.

— Вот двадцать миллионов метров. В одном километре — тысяча метров. Нули сокращаем. Получается двадцать тысяч километров. Половина экватора! Ой-ой-ой… Это значит, человек выезжает на поезде из Бреста во Владивосток, а они вдоль насыпи стоят. Он днём и ночью едет, едет… Через степи, горы, через реки, через тайгу… Поезд гудит, стучат колёса на стыках… А как глянешь в окно, они стоят… Стоят молодые и постарше, стоят пехотинцы, танкисты, кавалеристы, лётчики, моряки… В летнем и зимнем обмундировании, в пилотках и касках, в ушанках и бескозырках. Неделями идёт поезд, а они всё стоят… И смотрят на меня… Какой я? И где-то там, в этой цепи, стоят и Мироненко, и Демидов… И Серёжа Иванов… Самый лучший человек на свете, как про него Антонина Николаевна сказала… Самый лучший, самый храбрый, потому что был самый добрый…

Тридцать лет нет его на свете, а его всё ещё помнят.

Если на меня со стороны посмотреть, так я и трус, и обманщик… На самом-то деле это не так, но со стороны… Ведь никто не знает, что я думал, а все видят, что я делал… Ребятам ничего про фамилии не сказал, про Форген-Моргена промолчал…

Разве бы этот Серёжа Иванов смог жить, как я? Да никогда! О нём кто ни вспомнит — весёлый-весёлый был. А почему он был весёлым? Ни врать ему было не надо, ни ловчить! Заработал двойку — получи! Но только чтобы всё честно!

И вдруг я увидел высоко над домами луну! Здоровенную! Я сначала не понял даже, что это луна. Думал, фонарь такой на стройке где-нибудь зажгли… А потом смотрю — луна! Я её тыщу миллионов лет не видел. На улице её не видно, фонари горят, а дома я в окно, может, первый раз смотрю так поздно…

Вон какая оранжевая! И движется быстро.