Концы в воду, стр. 19

– Нет.

– Но после этого и уморить ее будет не грех?

– Как уморить?

– Да не все ли равно, как? – отвечала я. – Дело не в способе, а в том, к чему оно ведет… Если ты ее привезешь сюда, и она здесь зачахнет…

– Так что же?

– Как что, Поль? Это то же, как если бы ты ее утопил или зарезал.

– Ты думаешь?

– Да, полагаю даже: последнее было бы легче для ней.

– А кто ж ей велит выбирать тяжелое? – воскликнул он вдруг с невыразимым ожесточением. – Кто ей велит лезть в петлю, когда я ей предлагаю свободу? С чего мне ее топить, если бы она сама не хватала меня за горло? И разве она не топит нас? Не отнимает у нас нашего счастья?… Ты, может быть, смотришь на это шутя, а я не могу шутить, потому что ты мне нужна. Твое положение, здесь у Штевича, сводит меня с ума! Я днем и ночью думаю, как бы скорее вытащить тебя из этой поганой ямы, в которую тебя втолкнули и в которой никто до сих пор не подал тебе руки… Восстановить тебя назло всем, повесть тебя под венец и в глазах целого света назвать своею женою, своей милою – вот счастье!… И знать, что это счастье зависит от одного слова ее!… И думать, что эта тварь не хочет его сказать!… О! Если б можно было убить желанием, я бы убил ее!… Вы, конечно, догадываетесь, что на душе у меня было далеко не так спокойно, как я старалась показывать Полю. Но я была вынуждена хитрить, потому что игра между нами шла слишком неровная. Он, в сущности, рисковал очень немногим, а я рисковала всем. Но он увлекался и не владел собой, а я владела, и это, с другой стороны, давало мне перевес, которого я не желала терять.

VI

Тревожные мысли лезли мне в голову после таких речей. Многое в них, правда, было не ново, но тон их был нов и придавал самым простым словам какой-то зловещий смысл.

«Да, – думала я, когда он ушел, – дело не обойдется так гладко, как мы рассчитывали. Письмами мы от нее ничего не добьемся. Что же, однако, с ней делать? Неужели, в самом деле, привезть сюда, как он говорит, и здесь вынудить у нее, во что бы то ни стало, согласие?» С этим вопросом я долго возилась после его ухода, и он мне не дал уснуть до утра. Чего только я не передумала, лежа в постели, и мысленно представляя себе, как это будет, если Поль в самом деле привезет ее сюда? «Нет, – наконец решила я, – это вздор!… Это он так, не подумав, сболтнул. Его не хватит на это, потому что я знаю его: он вовсе не зол, он только вспыльчив, а этого-то тут и не нужно. Тут нужен лед, надо рассчитывать каждый шаг, и надо быть камнем, чтобы выдержать свою роль до конца; иначе выйдут только пустые жестокости. Положим, он увезет ее – это не трудно, потому что она, может быть, и сама не прочь; ну, а дальше что?… Дальше, всего вероятнее, будет ни то, ни ce. Дело затянется, пойдут упреки и слезы, истерика, обмороки, ему станет жалко, и он не решится на крайности, а наделает только шуму, потому что таких вещей не скроешь; она будет жаловаться родным, те разнесут по городу, и все в итоге обрушится на меня. На меня станут пальцем указывать, скажут, что я всему виновата, что я его подстрекаю… Нет! Это вздор, о котором и думать не стоит».

И я тревожно оглядывалась, стараясь найти что-нибудь, о чем бы стоило думать… Нет! Ничего?… «Однако, – думала я, – если так, то чем же это окончится?…»

Увы! В ту пору я начала уже догадываться, что это грозит окончиться очень дурно и что развязка недалека. В неизъяснимом смущении я возвращалась назад и спрашивала себя опять: что делать? Ответа не было, или, вернее сказать, я отбрасывала поспешно в сторону, как негодные, ответы, которые в сотый раз попадались мне под руку. Кидала, кидала и приходила опять к тому же: «Нет выхода! Женщина эта стала мне поперек дороги. Она помеха всему, и помеха напрасная, потому что она не может воспользоваться тем, что у меня отнимает. Конечно, она не знает, что я существую, но все же должна бы понять, что Поль добивается от нее развода недаром и что ее дурачество может кому-нибудь дорого обойтись. Больная и нелюбимая, без всякой разумной надежды на счастье, она может сделать своим упорством только одно: погубить меня, и погубит, если это протянется. Рассчитывать, что она образумится и уступит, не так же ли это глупо, как положиться на то, что ей остается недолго жить? И то и другое, конечно, может случиться со временем, но мне некогда ждать этого времени… Как бы ни рано оно пришло для нее, для меня оно может прийти слишком поздно. Потому что я не могу полагаться на Поля. Поль может меня разлюбить и бросить во всякую пору… Тогда все кончено, и мне остается только одно из двух: или увязнуть тут на всю жизнь, или…»

Конец моего заключения уходил в потемки, в которых таилось что-то зловещее. Я с ужасом отворачивала глаза, старалась не видеть, не думать, и все-таки думая. Мне думалось, что которая-нибудь из нас двух должна погибнуть, и что если она не умрет вовремя для моего счастья, то я, весьма вероятно, должна буду умереть гораздо раньше, чем я бы желала. «Что ж, – думала я, – я не первая. Многие так кончают, особенно те, кто, как я, заблудился смолоду… Вертят, вертят и довертят, наконец, до того, что больше нечего делать, как, говоря словами Поля, «лечь носом кверху». Конечно, до этого еще далеко и, может быть, никогда не дойдет. Может быть, все развяжется как-нибудь неожиданно счастливо. Но если нет?… Если я потеряю Поля и с ним все надежды на выход из моего несчастного положения? Если когда-нибудь, всеми покинутая, я стану в уровень с Сузей, стану соперницей Сузи… и буду вынуждена искать, как милости, того; что в первые дни замужества я оттолкнула с презрением; тогда…»

И я еще думала: «Как это люди решаются на такое дело? Сразу или не сразу? И что они чувствуют, когда уж решились? Очень ли это страшно или так себе, не особенно? И каются ли они, когда уже сделано то, чего никакими средствами не возвратишь? И каково это, когда ждешь, что вот, вот, сию минуту все кончится? Это, должно быть, страшно, и лучше бы этого вовсе не знать. Лучше бы так, сразу, вдруг, как в обмороке…» Со мной никогда не бывало обморока, и я не могла представить себе, что это такое, но был один случай, когда я, по собственной глупости, чуть-чуть не отправилась на тот свет.

VII

Это было давно, лет шесть назад; вверху над нашей квартирой, была фотография. Хозяин ее, холостой угорелый француз, с которым я иногда встречалась на лестнице, вздумал воспользоваться правами соседа, и как-то однажды явился с вопросом: не может ли он мне чем служить? Я оглядела его с головы до ног и отвечала, что мне нужны карточки. Но карточки, разумеется, тут были только предлог. Он был красив и молод, и мы сказали друг другу глазами совсем не то. Знакомство наше перешло скоро в интимные отношения. Живя почти рядом, мы виделись часто. Он забавлял меня своей болтовней. После обеда, когда у него кончался прием, я приходила к нему и, чтоб не мешать, сидела в его лаборатории. Сначала мне это было трудно, потому что там пахло разного рода снадобьями, без которых в его ремесле нельзя обойтись. Но любопытство быть посвященной в тайны этого ремесла оказалось сильнее первого отвращения. Мало-помалу я так привыкла к запаху, что иногда, из шалости или когда его помощник был слишком занят, сама помогала ему. Первый раз, когда я на это отважилась и, засучив рукава, принялась за дело, он очень смеялся чему-то, но не сказал – чему. Я думала – моему неуменью, потому что, действительно, я принялась за дело очень неловко и перепортила почти все, что мне было поручено; но оказалось другое. Не успела я кончить, смотрю: руки мои, вплоть до локтей, в каких-то рыжих, с сизым отливом, пятнах. Я так и ахнула. «Боже мой! Что это?» А он хохочет: «Ничего, вымой». Я к умывальнику – мыть; не тут-то было! Проклятые пятна только еще яснее выступили. В ужасе я протянула к нему обе руки. Он кинулся передо мной на колени. «Жюли! – говорит, – прости! Я пошутил. Я сейчас тебе это отмою». Схватил меня за руки, накапал чего-то из пузырька, который стоял тут же на полке, потер, и в самом деле пятна, одно за другим, исчезли. Тогда он объяснил мне откуда они и чем отмываются, прибавив, что это последнее средство – яд, с которым следует обращаться весьма осторожно, чтоб не попало в рот или под кожу, если на коже есть что-нибудь, ранка или царапина. Но я так обрадовалась, что руки мои спасены, и так усердно занялась мытьем, что едва обратила внимание на эти слова. Несколько дней после этого я не решалась дотронуться ни до одной посуды, но мало-помалу мой страх прошел, а шалость и любопытство, вместе с желанием выучиться хоть раз в своей жизни чему-нибудь путному, воротились, и я принялась опять за дело. Та часть его, которую мне доверяли, была нетрудна. К концу недели я знала ее уже настолько, чтобы не портить больше вещей и не пачкаться так безобразно, как это случилось при первом опыте, а небольшие пятна на пальцах, от которых даже и мой француз, щеголявший ужасно своими ногтями, не мог уберечься, более не пугали меня, с тех пор, как я выучилась сама их выводить. Случалось, однако, что в лаборатории, где окна всегда были завешены и работа шла при свечах, чего-нибудь не досмотришь. Тогда надо было бежать наверх и всегда самому, потому что он не решался доверить мне своего состава. Это мне надоело, и я сказала себе, что обойдусь без его позволения. Я знала уже наперечет все его снадобья, так что могла отыскать их сама, когда они были нужны. Некоторые «стояли в лаборатории на полках и на полу, но главный запас хранился в чулане, куда я имела свободный доступ. Состав, которым мы отмывали пятна, был тоже там, сухой, в кусочках молочно-белого цвета. Когда он нужен был, его брали немного и разводили в воде. Но, разведенный, он скоро портился; поэтому я приготовила маленький пузырек и первый раз, когда попала в чулан, насыпала его полный. Они ничего не заметили, а я не истратила и двадцатой доли украденного.