Дело султана Джема, стр. 74

Я передал мольбу Елены. И содрогнулся. Не от страха (слава аллаху! – у Джема не было тайн, которые он мог бы выдать). От злого предчувствия.

– Клянусь тебе, Елена, – Джем взял ее руку в свою, – знай я хоть что-нибудь, тебе бы тут же стало это известно. Я вправду ни на кого не рассчитываю. Мои надежды спастись из плена давно угасли… И тем лучше, иначе я бы не встретил тебя. Зачем ты говоришь мне все это – разве нам плохо в Буалами?

Тут Елене полагалось согласиться, это было даже обязательно. Ничего подобного! «Либо она подлейшее орудие в чьих-то руках, – подумал я, – либо действительно любит его». Поверьте, в ту пору я еще допускал последнее предположение.

– Джем, – продолжала она. – Я долго ждала, чтобы ты заговорил, попросил меня о помощи. А ты четыре недели молчал, ты кому-то другому доверяешь заботу о твоей свободе. Или ты отказался от нее, Джем?

– О аллах! Моя свобода! – Он произнес это таким голосом, словно не стремился к свободе шесть долгих лет, словно не уступил бы своего места у ног Елены ради какой-то там свободы!

– Пусть так! – торжественно провозгласила Елена. – Вопреки тебе я сделаю что могу, а женщина, Джем, может немало. Об одном только молю тебя: верь мне!

– Какая странная просьба, Елена! – ответил он. – Разве еще год назад я предложил бы тебе свое плечо, чтобы помочь сойти с лошади, если бы не верил тебе?

Клянусь честью! Джем сказал именно это, слово в слово, и не только сказал, но так думал. Он, еще недавно чувствовавший себя столь опустошенным, что однажды воскликнул: «Я уже не могу поверить даже родной матери!»

Вторые показания Филиппины-Елены де Сасенаж относительно того же времени

После показаний Саади вы, вероятно, считаете меня чудовищем – это обычное прозвание для женщины, преднамеренно пускающей в ход свои чары.

Не стану оправдываться – слишком часто довелось мне оправдываться при жизни, я вся была покаянием и искуплением, пока и то и другое не стало столь непереносимым, что я позволила вовлечь себя в дело Джема. Мое участие в нем было ценой, за которую мне наконец-то должны были даровать покой. Вы находите мою роль низкой, а я клянусь вам, что согласилась бы исполнить вдвое более низкую, лишь бы покончить с жизнью, которая стала для меня каждодневной крестной мукой.

Я знаю, вы не поверите, если я – женщина, сыгравшая роль приманки, – стану утверждать, что участвовала в предначертанной мне игре не как актриса, только внешне. Я действительно вжилась в свою роль, вскоре она стала частью, самой существенной частью моего бытия. И тем ужаснее было, что меня насильно возвращали к моей роли те, кто обещал мне покой в уплату за низость, те, кто видел во мне всего лишь орудие.

Моя задача показалась мне трудной еще тогда, когда я узнала, чего от меня хотят. Мне предстояло соблазнить (что за слово! Однако брат Бланшфор употребил именно его) турка, войти к нему в доверие, выведать его тайные связи с внешним миром, а вслед за тем убедить его, что я помогу ему бежать. Побег этот должны были устроить братья, чтобы вырвать Джема из рук французской охраны и передать Папству. Орден уже понял, что Джем не желал перейти к его святейшеству, и следовало скрыть от него, что побег – дело рук Ордена.

Трудная задача, не правда ли? Прежде всего: был ли Джем столь доверчив, как меня убеждали? И если я завоюю его доверие, найду ли в себе силы обмануть его?

«Найду! – думала я. – Разве у меня есть выбор? Мой отец в их власти; в их власти уладить или расстроить мое поступление в монастырь. Что ждет меня, если мне откажут в постриге? Таскаться следом за отцом в поисках жениха не четыре, а еще десять лет под насмешливыми взглядами дворян, сносить упреки своих близких, их проклятия. Либо же быть отданной какому-нибудь совсем захудалому рыцарю и до самой могилы слушать, как много он претерпел, дав мне свое имя. Господи, лучше смерть!» – думала я.

Сделав над собой последнее усилие, я решила завоевать право отказаться от мирской жизни и поехала с отцом в Буалами.

Не стану повторять того, что вам уже рассказал Саади о моих первых встречах с Джемом; Саади с большой наблюдательностью заметил многое из того, что происходило тогда в моей душе: во мне боролись противоположные чувства. То (с явной целью выполнить свою задачу) я домогалась близости Джема и его доверия, то целыми днями искренно отдавалась счастью быть любимой, обожаемой, желанной.

Братья ошиблись в выборе – часто самые опытные, самые хладнокровные знатоки души человеческой впадают в ошибку. Отчего сочли они, что Елена де Сасенаж – самая подходящая женщина в данном случае? «Елена опозорена, – рассуждали они, – терять ей нечего; она приперта к стене и не вольна распоряжаться собой». А не естественней ли было предположить, что именно человек, которому нечего терять, доходит до такой степени отчаяния, что может позволить себе и вовсе не дозволенное? Не ясно ли, что именно женщина, вкусившая любви, но отринутая и одинокая, не устоит перед соблазном даже ущербной любви?

Нет, я не хочу сказать, что любовь Джема была ущербной. Едва ли хоть одна из незапятнанных дам Савойи и Дофине была за короткий месяц одарена столь незаслуженно щедро, как я. «Быть может, – размышляла я позже, когда меня оставили в покое, – существует все же высшая справедливость: за все, что довелось мне вытерпеть, я как женщина получила и самую высокую награду».

Но в те недели, о которых идет речь, мне было страшно. Я преуспела больше, чем на то надеялись братья. Джем вверился мне без сопротивления, словно давно именно меня и ждал; он посвятил меня в свои надежды. Саади не прав, не с безразличием отнесся Джем к моей мольбе – позволить мне помочь ему, она просто была для него неожиданной. Его любовь находилась настолько вне повседневности, что Джем не мог примешать к ней даже свою пылкую жажду свободы. Однако с той минуты, когда я сама навязала ему эту мысль, я заметила, что становлюсь ему вдвойне дорога: ведь он бежал бы не только благодаря мне, но и со мной.

Мне пришлось пообещать ему, что оказавшись на свободе, мы не расстанемся. Никогда. Я знала, что между влюбленными нет более привычной лжи, чем это «никогда», и все-таки терзалась жгучей болью. Я не могла сказать ему, что нас разлучат при первой же смене лошадей, что я возвращусь в Сасенаж, а вслед за тем отправлюсь в какой-нибудь монастырь для благородных дам, тогда как он, Джем, отправится дальше, в Рим.

Вот так протекали дни моей двойной жизни.

По утрам мы выезжали с Джемом из стен Буалами, проводили часы никогда дотоле не испытанного счастья. У меня не было чувства, какое было прежде, с Жераром, что я совершаю преступление, – все окружающие способствовали моей близости с Джемом. Мы скакали по лугам Дофине, я отгоняла от себя всякий страх и чувство вины, отдавалась счастливому сознанию, что на несколько часов мы одни и любим друг друга, и ветер омывает нас, солнце опаляет, и словно все великолепие весны расстелено у нас под ногами. Словами не выразить ликование двух узников, ненадолго вырвавшихся из заточения, – ни с чем не сравнить его.

Почему-то в моей памяти те дни запечатлелись в красках. Нежно-блеклых пли насыщенно-ярких.

Блеклой была весна над Дофине со своим сероватым небом и нежной зеленью, меж которой мелькала белая кобыла Джема, ржаво-коричневый костюм всадника и волосы цвета червонного золота. А яркой была комната Джема по вечерам – возле Джема я обучилась языку восточных красок. Никогда пурпур не казался мне таким кроваво-красным, как на атласном его ложе, никогда индиго не было таким по ночному глубоким, как на подушках, разбросанных по безумству тигровых и леопардовых шкур. Свет свечей тонул в эбеновых креслах и искрами отлетал от изумрудного плаща Джема, от золотого шитья, выступавшего то тут то там из полумрака, тогда как бархат негромко напоминал о себе своими опаловыми складками.

По вечерам Джем не носил охотничьего костюма цвета ржавчины. Он ожидал меня, одетый в один из своих халатов, который привел бы в восторг и самого прославленного лионского мастера, – великолепный, как сказка из «Тысячи и одной ночи». Однажды я попросила его надеть те одежды, в которые он облачается раз в году – в тот день, когда прибывает посланец Баязида, дабы проверить, жив ли еще Джем. Я слышала, что братья показывают тогда Джема во всем его великолепии, тем оправдывая огромные расходы на его содержание.