Выбор Софи, стр. 110

Тогда я вернулась в постель и тут же заснула. Я ни разу еще не спала таким глубоким, тяжелым сном. Не знаю, сколько долго я спала. Только ночью Натан с криком проснулся. Наверное, это из-за всего, что он напринимал, – не знаю, но было так страшно, когда он среди ночи закричал рядом со мной, точно сумасшедший демон. Я до сих пор не знаю, как он всех не разбудил на мили вокруг. Только я сразу проснулась от его криков, а он стал кричать про смерть, про уничтожение, и виселицы, и газ, и как евреев жгут в печах, и не знаю про что еще. Мне уже весь тот день было страшно, но такого страшного еще не было. Он уже столько раз много часов сходил с ума, потом снова становился нормальным, а тут точно навсегда помешался. «Мы должны умереть!» – бушевал он в темноте. Я слышала, как он сказал с таким долгим вздохом: «Смерть – это выход» – и стал тянуться через меня к столику, точно искал яд. Но вот, знаешь, странная вещь – это длилось только несколько мгновений. Мне показалось, он был такой совсем слабый, я своими двумя руками сумела удержать его, прижала к подушке и все говорила ему: «Милый, милый, засни, все хорошо, тебе просто приснился страшный сон». Всякие такие глупости. Но мои слова и то, что я делала, как-то повлияли на него, потому что очень скоро он снова заснул. Там, в той комнате, было так очень темно. Я поцеловала его в щеку. Кожа у него стала прохладная.

Мы спали много, много часов. Когда я наконец проснулась, то по тому, как солнце засвечивало в окно, я поняла, что как раз середина дня. Листья за окном были такие яркие, точно весь лес горел. Натан еще спал, и я долго просто так лежала с ним рядом – думала. Я понимала, что не могу больше держать в себе ту вещь, которую я меньше всего на свете хотела вспоминать. Но от себя я больше не могла это скрывать, и от Натана тоже. Мы не сможем жить вместе, если я ему не скажу. Я знала, есть такие вещи, которые я никогда не смогу ему сказать – никогда! – но по крайней мере одно он должен знать, иначе мы не сможем больше жить вместе и, уж безусловно, никогда не поженимся, никогда. А без Натана я… ничто. И вот я решила рассказать ему про эту вещь, которая, в общем, не секрет, просто я никогда про нее не упоминала – такая это боль, я еще не могу ее выносить. Натан все спал. Лицо у него было такое очень бледное, но уже совсем не сумасшедшее, и он казался такой мирный. У меня было чувство, что все эти наркотики, наверное, сошли с него, демон оставил его в покое, и все черные ветры – ну, ты знаешь, tempete – исчезли, и он снова стал тот Натан, которого я любила.

Я поднялась, подошла к окну и засмотрелась на лес – он был такой красивый, такой яркий, весь как в огне. Я почти совсем забыла про боль в боку, и про все, что случилось, и про яд, и про те сумасшедшие вещи, которые делал Натан. Когда я была совсем маленькая в Кракове и очень много верующая, я играла с собой в игру, которую называла «Лик Бога». Вот увижу что-нибудь очень красивое – облако, или огонь, или зеленую гору, или свет в небе – и пытаюсь найти там Бога, точно Бог действительно был там, на что я смотрела, и жил там, и я могла его там увидеть. И вот в тот день, когда я смотрела из окна на этот невероятный лес, который спускался к реке, а над ним было такое чистое небо, я забылась и на мгновение стала как бы снова маленькая девочка и принялась во всем этом отыскивать лик Бога. В воздухе так чудесно пахло дымом, и я увидела в дали, в лесу, дым, и в нем я увидела Бога. Но тут… тут мне пришло в голову, что я ведь знаю, что по-настоящему есть правда, а это есть то, что Бог снова покинул меня, покинул навсегда. Мне казалось, я видела, как он пошел – отвернулся от меня и, точно такой большой зверь, идет, ломает сучья и листья. Господи! Язвинка, я видела эту его широкую спину, когда он уходил между деревьями. Тут свет в небе погас, и у меня внутри стало так пусто – вернулась память и понимание, что мне надо сказать Натану.

Когда Натан наконец проснулся, я была рядом с ним в постели. Он улыбнулся и что-то сказал, и я почувствовала, что он, наверно, не помнит, что произошло в эти последние часы. Мы сказали друг другу какие-то две-три обычные фразы – ну, знаешь, какие говорят со сна, когда только проснутся, а потом я пригнулась к нему и сказала: «Милый, у меня есть что-то важное сказать тебе». Он стал приходить в себя и рассмеялся. «Не делай такое лицо…» Остановился и потом сказал: «Что?» И я сказала: «Ты думал, я просто одинокая женщина из Польши, которая никогда не была замужем и все такое, у которой не было семьи или чего-то там в прошлом». Я сказала: «Мне легче было, чтобы это так выглядывало, потому что я не хотела копаться в прошлом. Я знаю, это, наверное, и для тебя так было легче». Он такой стал огорченный, и тогда я сказала: «Но я должна тебе кое-что сказать. Вот что. Я была замужем несколько лет назад, и у меня был ребенок, мальчик по имени Ян, он был со мной в Освенциме». Я тут остановилась говорить, посмотрела вдаль, а он молчал так долго, долго, и потом я услышала, как он сказал: «О боже правый, боже правый». Он все повторял это – снова и снова. Потом опять стал тихий и наконец сказал: «А что с ним сталось? Что сталось с твоим мальчиком?» И я сказала ему: «Я не знаю. Я потеряла его». И он сказал: «Ты хочешь сказать – он умер?» И я сказала: «Я не знаю. Да. Может быть. Неважно. Просто я его потеряла. Потеряла».

И это все, что я могла тогда сказать, только еще одно добавила. Я сказала: «Теперь, когда я тебе про это рассказала, я должна взять с тебя такое обещание. Я должна взять с тебя обещание, что ты никогда больше не спросишь про моего ребенка. И не будешь про него говорить. И я тоже никогда не буду про него говорить». И он обещал одним словом. «Да», – сказал он, но на лице у него было столько много печали, что я отвернулась.

Не спрашивай меня, Язвинка, не спрашивай меня, почему – после всего этого – я все равно готова была позволить Натану писать на меня, насиловать меня, пинать меня, бить меня, ослепить меня – делать со мной все, что он захочет. В общем, много времени прошло, и только потом он снова со мной заговорил. Тут он сказал: «Софи-любовь-моя, я, знаешь, сумасшедший. Я хочу извиниться перед тобой за мое сумасшествие. – И потом добавил: – Хочешь потрахаться?» И я сразу ответила, даже не подумала еще раз: «Да. О да». И мы весь день любили друг друга, так что я забыла про боль, но и про Бога забыла, и про Яна, и про все другие вещи, которые я потеряла. И я знала: Натан и я – мы еще немножко будем жить вместе.

Двенадцатое

Перед рассветом после долгого монолога Софи я уложил ее в постель – заткнул в койку, как мы говорили в те дни. Я был поражен, что, влив в себя столько алкоголя, она целый вечер могла так связно говорить, но к четырем часам утра, когда бар стали закрывать, я увидел, что она совсем разбита. Я решил шикануть и повез ее на такси, хотя нас отделяла от Розового Дворца всего какая-нибудь миля, – по пути Софи забылась у меня на плече тяжелым сном. Кое-как, подталкивая за талию сзади, я заставил ее подняться по лестнице, хотя ноги у нее опасно подкашивались. Она лишь легонько вздохнула, когда я, не раздевая, опустил ее на постель, и у меня на глазах мгновенно забылась. Я сам был пьян и измучен. Я накрыл Софи покрывалом. Затем спустился к себе в комнату, разделся и, нырнув между простынь, тотчас погрузился в глубокий сон, каким спят кретины.

Проснулся я поздно – солнце ярко светило мне прямо в лицо, в ушах стоял гомон птиц, ссорившихся среди кленов и платанов, и далекое кваканье мальчишечьих голосов, – все это я воспринимал сквозь раскалывающую голову боль и пульсирующее сознание того, что такого похмелья у меня не было года два. Нечего и говорить, пивом ведь тоже можно подорвать тело и душу, если поглощать его в больших количествах. Все чувства у меня внезапно до ужаса обострились: ворсинки на простыне под моей голой спиной казались мне стерней на кукурузном поле; чириканье воробья за окном звучало пронзительным криком птеродактиля; треск колеса грузовика, попавшего в рытвину, казался грохотом захлопывающихся врат ада. Все мои нервные центры были воспалены. И еще одно: я поистине погибал от желания, безнадежно попав в лапы алкогольной похоти, известной, по крайней мере в те дни, под именем «горячки похмелья». Я и обычно-то – как читатель, должно быть, уже понял – оказываюсь во власти неосуществленного стремления к загулу, а теперь – во время этих, по счастью, нечастых утренних дебошей – стал и вовсе организмом, порабощенным зовом гениталиев, способным растлить пятилетку любого пола, готовым к совокуплению с любым позвоночным, в котором пульсирует горячая кровь. Никакое грубое самоудовлетворение не способно было утолить эту всевластную, лихорадочную жажду. Подобное желание слишком всеохватно, оно питается слишком могучими источниками и не может быть удовлетворено ремесленным способом. Я не считаю гиперболой назвать такое безумие (ибо это и есть безумие) первобытным инстинктом: «Я готов всадить своего зверя в грязь», – говаривали в морской пехоте, имея в виду это маниакальное состояние. Однако мне все-таки удалось по-мужски совладать с собой, что мне понравилось, и я выскочил из постели, думая о пляже Джонса и о Софи в комнате надо мной.