Семейное дело, стр. 45

Глава 19 Илья Михайлович испытывает угрызения совести

Воскресный день со времени крещения неизменно сопрягался для Вайнштейна с посещением церкви. Болен он был или здоров, капал ли с неба дождь, светило солнце или летел противный мокрый снег — ничто не способно было свернуть Илью Михайловича с этой прямой дороги. Не смущало его даже то, что ближайший храм Божий располагался от его дома далековато: полкилометра пешком, ожидание и штурм автобуса — это, в сущности, такие мелочи! Опыт иудаизма приучил Илью Вайнштейна к тому, что правила религии должны неукоснительно соблюдаться.

Сегодня, в это затянутое тучами утро, знакомое чувство снова подняло Илью, как только рассвело. Серое, несмотря на то что весеннее, небо смотрело на него насупленно сквозь голые окна — у дизайнера, проявляющего в оформлении чужих квартир редкостную фантазию, не доходили руки, чтобы придать собственному месту обитания сколько-нибудь жилой вид. Отбросив одеяло вместе со слежавшейся, не стиранной вот уж третью неделю простыней, Илья вскочил на разлапистые босые ноги. Длинная белая хлопчатобумажная рубашка в сочетании с длинной шевелюрой и кудрявой бородой придавала его облику что-то древнее, месопотамское.

Не было никаких причин, чтобы именно сегодня не пойти в церковь. А основания пойти — были, и веские. Великий пост — самое подходящее время, чтобы облегчить душу исповедью. Накануне Илья подумывал о том, чтобы составить на листочке клетчатой бумаги список грехов, как поступают обычно пожилые старательные прихожанки, но не осуществил эту затею по простой причине: один грех в ряду прочих, серых и тривиальных, был незауряден. По поводу его одного со священником пришлось объясняться бы несколько минут, задерживая очередь. Илья Михайлович представил себе отца Олега — в очках с тонкой оправой, с косичкой темно-русых волос на хрупком затылке, молодого, только после семинарии — и с унылой безнадежностью понял, что не сумеет ему ничего объяснить. Сказать, что его поступок был продиктован чистейшими соображениями, что он действовал как спасатель на водной станции, выручая давнего друга, который отказался бы от его помощи, не понимая, что тонет? Вдаваться в такие подробности, значило бы впасть в самооправдание, а этого Илья не хотел. А кроме того… Кроме того, Илье Вайнштейну было страшно. Попросту страшно.

С чувством напряженного тревожного страха Илья Михайлович Вайнштейн словно родился, потому что он не помнит, когда этот страх впервые посетил его. Может быть, еще в утробе матери, которая, забеременев, боялась, что отец ее будущего ребенка не женится на ней? Или в первые недели пробуждения младенческого сознания, когда мать, добившись своего, поняла, что вышла замуж не за того мужчину, который ей нужен? Аккомпанемент Илюшиного детства составляли пьянки и скандалы. Скандалила мать, пытаясь таким образом добиться от отца денег и спокойной обеспеченной жизни; отец, человек разнообразно даровитый, но потерявшийся среди скудости быта и нелюбимой работы, в ответ на скандалы пил. Позднее сам черт бы не разобрал, что из чего вытекает и что чему предшествует — пьянки и скандалы слились в один неразрывный порочный круг. Илье, уже подростку, стало легче, когда отец умер, но и жизнь бок о бок с нервной, истеричной матерью его не радовала. Он приучился сбегать из дому, отогреваться в компании друзей.

По счастью, компания оказалась совсем не хулиганская: этих парней занимали не криминальные способы отъема денег у небогатого населения эпохи заката СССР, а искусство. Точнее, слово «искусство» не произносилось из какого-то грубоватого целомудрия, но неумелое самовыражение цветными мелками на заборах несло печать таланта. Ролка Белоусов, Колобок (он и впрямь был тогда толстеньким), сын обеспеченных родителей, свободно читающий по-английски, помог понять, что такое граффити. И страх временно отступил. Илья почувствовал, что он не один, что теперь он вместе с граффити — против всего мира, нагоняющего страх. Стены, заборы, декорации, хранящие смелость его красок, представлялись ему надежным щитом. Ему казалось — больше ничего не надо. Другим — может быть, но не ему.

Брешь в этом щите пробила смерть матери. Не сказать, чтобы он очень ее любил: он никогда не делился с нею сокровенными мыслями; она не одобряла его друзей, его увлечения, его одежду… Но, потрясенно глядя на маленькую, втиснутую в жесткие рамки гроба женщину в знакомом шерстяном зеленом платье и с наморщенным, точно в сосредоточенном размышлении, лбом, Илья вдруг впервые с полной отчетливостью понял, что мать была — человек. Человек со своими вкусами, своими стремлениями, своими опасениями, своими надеждами, который жил-поживал рядом с Ильей, а теперь вот этого человека закопают в землю. И с ним, Ильей, тоже когда-нибудь случится то же самое. И никакое граффити от этого не защитит. Будь ты хоть самый знаменитый райтер на свете, оставь ты свои писы и тэги хоть на тысяче миллионов заборов, все равно финал один — черная рамка и земля. А дальше-то что? Он боялся враждебного мира, то есть жизни, — как же посмел упустить из виду, что есть еще и смерть?

«Как же он убивается, голубчик. Вот до чего хороший сын, как мамочку любил», — перешептывались подруги матери на похоронах. Тяжелые тугодумные тетки, они не способны были допустить в свои крепкие головы мысль, что Илья оплакивает не скончавшуюся мать, а свой возвратившийся страх.

Граффити, в котором Илья Вайнштейн добился успехов, перестало восприниматься как главное в жизни; скорее оно превратилось в дело, приносящее нестабильный, но верный доход. Уже тогда он стал оформлять квартиры и магазины, тогда как интересовало его иное. Он пронесся галопом по всему спектру модных исканий постсоветской интеллигенции. Шаманизм. Индуизм. Спиритические сеансы. Религиеведение… Иудаизму, кровно унаследованному как будто бы от отца, не верившего, впрочем, ни в какого духа, кроме спиртного («Господи, прости!» — мысленно прокомментировал Илья этот слишком смелый каламбур), он тоже отдал дань, но последнего шага не совершил. Он не сделал обрезания — вследствие чего стал объектом белоусовских насмешек. Роланд во всеуслышание, пусть и в дружеской компании, провозглашал, что Илья путает обрезание с кастрацией, что ему нипочем не перенести прикосновения ножа к своему драгоценному члену, что он набит сексуальными комплексами, из которых проистекают все его лихорадочные поиски истины.