Тимофей с Холопьей улицы, стр. 20

Они задвигали лавками, затопали сапогами, и скоро в гридне наступила тишина.

Тимофей лежал с широко открытыми глазами. Он видел трупы на улицах Новгорода, слышал умоляющий шепот умирающих: «Хлеба… хлеба…»

Ему нестерпимо стыдно стало своих прежних мыслей о «вечной красе», одинаковой и для Незды, и для Кулотки.

– Множить красу! – издеваясь над собой, презрительно шептал он. – Для кого? Вот для сих богатин, что замышляют черное дело? Разве не ясно тебе, глупец, что неподкупная правда – родная сестра красы? А губителей надо зубами рвать, зубами! – Он до боли сжал кулаки, так, что ногти впились в ладони. – Господи, дай силы завтра не выдать себя, дай силы… Опишу я ваш золотой век – запрыгаете!

СЛОВО О НОВГОРОДЕ

Утром, когда Незда вошел в клеть Тимофея, он застал его уже там и опять подивился его прилежанию. Книгохранилец старательно подклеивал «Устав о мостах» Ярослава Мудрого.

Тимофей показался Незде бледнее обычного, ввалившиеся глаза его лихорадочно блестели.

– Не болен ли? – с ласковой заботливостью спросил посадник, перебирая крупные янтарные четки.

– Да, недужится… – не поднимая головы, ответил Тимофей.

– Верно, простыл? Поди домой. Жена молодая настоечку малиновую даст, все как рукой снимет. – Он пошел к двери, но, будто что-то вспомнив, возвратился: – Порадую тебя… – Помолчав, сказал торжественно: – Выпала тебе, Тимоша, великая честь – правду написать о Господине Новгороде, о тех, кто владеет и рядит им по праву!.. Выздоровеешь – садись за наше жизнеописание. Бог и правду – в помощь! Верю: сделаешь сие как преданный слуга, и наперед рад за тебя, как за сына… Награжу щедро. А сейчас поди в кладовую – выдадут тебе полкади муки. Небось не помешает.

Про себя подумал: «Кто знает… может, так и приходит бессмертие правителей? Что ведали б мы о Сулле, не будь Аппиана, о тирании Набида без Полибия? – На секунду возникло лицо Тимофеева отца, но отогнал это видение, как слабость. – Стоит гривной брякнуть – и любой куплен, – повторил он то, что не однажды говорил себе. – А купить не можешь – хватай за рога, не то тебя схватят».

Уголки тонких губ дрогнули. «Сильный скольких сможет, стольких и сгложет» – так учил его отец, скупая перед гладом хлеб, так учит он Лаврентия. В том и мудрость вся. Вот только пойдет ли Лаврентию на пользу то, что внушает ему…

Тимофей вышел на заснеженную улицу. Ветер утих. Сугробы снега занесли изгороди, избы с заколоченными дверьми, белыми горбами легли на крыши. Безмятежно серебрились купола церквей. Плыл над городом звон, утешая усопших.

Кое-где поднимались от изб к сиреневому небу бессильные дымы. Облезлый ворон, сидя на верхушке заиндевелого дерева, косо поглядывал вниз и требовательно каркал.

За мукой Тимофей не пошел. «Пусть подавится ею, а меня не купит. – С болью подумал об Ольге: – Ждет она, что принесу… – Но тотчас отбросил эту мысль: – Ничего, мы, как все…»

Пустынной улицей шла от реки пожилая женщина с ведрами на коромысле. Черный платок подступал к скорбным ее глазам. Вот женщина поскользнулась, упала, расплескала воду, попыталась подняться и не смогла. Покорно припав к мгновенно обледеневшему снегу, прикрыла глаза. И сразу над ней закружил, каркая, ворон. Мимо женщины прошел, не взглянув на нее, боярин в бобровой шубе и высокой шапке, ускорил шаг.

Тимофей подбежал к женщине, испуганно забормотал, отрывая ее от замерзшей воды:

– Ну что ты, что? Иди домой…

Женщина поднялась, поглядела на Тимофея пустыми глазами, и вдруг судорога искривила ее белые губы:

– Нежата помер.

Она побрела неведомо куда.

А над городом плыл и плыл задумчивый и печальный, как тихий вдовий плач, похоронный звон, и казалось, не будет ему конца, и сердце сжималось от тоски.

Вдруг улицу огласили крики: два дюжих боярских приспешника тащили по снегу костлявого, упирающегося новгородца.

– Да отколь же мне ноне деньги взять?! – кричал костлявый, силясь вырваться из цепких рук.

Но его подталкивали сзади коленями, втащили во двор боярина Анастасия, и уже оттуда до Тимофея донесся грубый голос взыщика:

– Приволокли? Вот дам те палок – узнаешь, как долг зажиливать! Забью до смерти, а с женки взыщу.

Тимофей торопливо зашагал к Аврааму. К нему всегда тянуло, когда на душе было тяжко, когда надо было посоветоваться или поделиться радостью. Сейчас гнев душил Тимофея, он знал: надо обо всем, что открылось вчера, поведать Аврааму, и тот придумает, как спасти город.

Кузнец, услышав рассказ о тайном совете, пришел в неистовство:

– Надумали, волчьи души! Погодите, мы вам приготовим поход… Сбегай, Тимоша, поскликай ко мне Павшу, Прокшу, Игната – всех наших… Мигом!

В нижней клети Ольга скребла ножом стол, вспоминала, как однажды, еще в девичестве, задумала узнать, сварливая ли свекровь ей попадется. Налила в сковороду воды, положила камушки да охлопки и зажгла те охлопки, сверху горшком прикрыла. Вода забулькала – подавала знак: жди плохую свекровь.

Ольга печально вздохнула: «Ан никакой свекрови нет… и, может, худо то… Обо всем самой забота, муж как чадо неумелое, не ведает, что откуда берется. И ничего не будет – не заметит. В избе пусто, на завтра корки нет. Где достать? – Слезы невольно потекли у нее из глаз. – Даже синиц покормить нечем».

Во дворе пристроил Тимофей к липе лоток для синиц, подкармливал их крошками и сухими ягодами, приучал, чтоб не улетали. «Хоть тараканов ошпарь да вынеси им, как другие делают. Да у меня тараканам раздолья нет», – сквозь слезы улыбнулась Ольга.

Послышались шаги Тимофея. Он стряхивал на пороге снег с сапог. Войдя в избу, сразу заметил слезы Ольги, спросил встревоженно:

– Что ты?

– Ничего… – Она силилась не расплакаться и не выдержала, всхлипнула: – Осьминка ржи – гривна, что дале будет? Ты-то что принес?

Он обнял ее:

– Переможемся. Достану!

– Да-а, «переможемся»! – недоверчиво протянула она. – Всегда ты так… – Но приободрилась: – Погоди, сейчас накормлю.

Он отказался. Есть не хотелось. Поднялся наверх, сбросил с себя тулуп, выпил воды из глиняного кувшина и нервно заходил по горнице.

«Надо все продумать, все. Чем начать „Слово“ и чем закончить? Строить, как храм иль крепость, по чертежу… И писать без украс, не пропуская правды… Сначала начерно, на бересте… Слова простые отделять от мудреных, дабы просторечно было…»

Вспомнил, как Авраам говорил: «На правду мало слов надобно». И верно, в краткости – сила.

Он присел на лавку у стола, переплетя ноги, положив подбородок на ладонь тонкой руки: «О ком писать? И для чего все то, что напишу? И где самому стоять и что защищать? Неужто так писать, как и прежде писали: о граде, о громе, о возе сена, что в Волхове потонул?»

Вскочил, опять забегал по пустой клети. «Нет, нет, надобно писать „Слово о Новгороде“, об Аврааме и Кулотке, о женщине, что поднимал сегодня, и о подлых богатеях… Вот не люб мне, Тимофею, князь Владимирский Юрий, но что я, когда есть Русь неоглядная, ее заботы и правда?»

Он на мгновение представил эти необъятные просторы: Киев и Суздаль, Волга и Днепр. «Вот бы съединить это все, как мечтает Авраам, наделить одним разумом, и тогда никто не страшен. Сила против врагов удесятерится, и гордые гречины станут приезжать на Русь в ученье, и на весь свет прогремит наша слава. Значит, прав Авраам. Значит, надобно мне шире и дальше Новгорода глядеть, блюсти в „Слове“ справедливость, отметая малую, Тимофееву, неприязнь. Записывать, что в одно и то же лето произошло не только у нас, но и во всей земле Русской…»

Так он метался до ранних сумерек, и Ольга уже несколько раз испуганно поглядывала на него, предлагала повечерять, но он все отказывался.

Трудно ей приходилось с таким – непонятным. Был бы, как все, сапожником аль плотником, жили б тихо, бестревожно… А то молчит днями, что-то свое обдумывает, или вдруг словно прорвет его весельем. Прошлой весной в первый ливень выбежал во двор, заплясал мальчишкой по лужам, горланил, подставляя лицо струям: