Знак змеи, стр. 101

Про подтверждение Лика рассказать не успела. Адвокаты тайными тропами уже выводили Аллу Кирилловну, которую срочно надо было эвакуировать от моих недавних коллег по фотозасадам.

Имя, имя! Попробуй угадай. Димку Димкой назвал Никита. Попал точно, по крайней мере в инициалы. Первые буквы имени и фамилии Д.Ж., составившие детское прозвище Джойстик, замененное нынешним Джой, были Димкиной сутью. Джой, он и есть Джой — радость.

А я, кто я? ЖЖ? Женя Жукова? Двадцать два года меня зовут так. Евгенией Савельевой за первые восемнадцать лет жизни ощутить себя я не успела. Хотя… Какая Савельева, если вспомнить, что отец говорил!

* * *

— Пап, а мы кто? — спросила у заглянувшего вечером отца, который, как и двадцать лет назад, считал своим долгом подкармливать витаминами беременную дочку.

Известие о моей запоздалой беременности отец воспринял на удивление ровно. Мама, та схватилась за сердце, запричитала, разве что волосы на себе рвать не стала. «В сорок лет! Больная, нищая, без мужа! Сирот плодить!» — заранее хоронила меня мама, а я думала о том, что когда Димка родился, его бабушка — моя мама ненамного старше меня нынешней была! Отец молчал, благоразумно не вступая в споры с женой, и столь же молча возил мне с дачи корзинки с поздними ягодами.

— Что значит — кто? Что ты хочешь спросить?

— Если ты говорил, что дедушка Вадим тебе не отец, а дедушка был Савельевым, значит, мы с тобой не Савельевы. А кто?

— Шуваловы мы. Настоящего моего отца реабилитировали, когда я уже в институте учился. И мама, когда после войны вышла замуж за отца… — мой папа запнулся, — …за приемного моего отца, предусмотрительно записала меня на его отчество и фамилию. Так я и прожил жизнь не под своим именем. Как знать, может, у Андрея Ивановича Шувалова была бы другая судьба! И у Жени Шуваловой тоже. Хотя ты и не Савельева, и не Шувалова. Ты, Женька, уж точно Жукова. Твое ЖЖ у тебя не отнять.

* * *

Я ожила, но боль, поселившаяся во мне в июне, не сдалась. Она свернулась, сжалась, зазипповалась внутри, готовая при первой же возможности вылезти наружу, распрямиться, раскрыть свою пасть-прорву и снова поглотить меня. Три месяца я училась жить с болью. Теперь мне надо учиться жить, соединяя в себе несоединимое — боль и счастье. Или счастья без боли не бывает? Разве что в те три июньских дня…

Иногда боль меня пересиливала, и тогда я снова сжималась в комочек на диване-космодроме, сохранившем свои позиции и в новом интерьере. И тогда закончившая ремонт, но приезжающая каждый день Лика пыталась вливать в меня силы, которые в ней самой вдруг иссякли. Будто отключили Лику от какой-то мощной подпитки, лишили чего-то в жизни главного. То ли этим главным в ее жизни был умерший первый муж, то ли посаженный в тюрьму Олень.

Лика рассказывала про свою бабушку, которая, получив три похоронки на мужа и двух старших сыновей, жила, потому что вынуждена была жить. Потому что не жить не могла — пятеро голодных ртов младших детей, и она одна.

— Она держалась. И когда первую похоронку на мужа принесли, а через три месяца — на старшего сына. Потом, в сорок четвертом, с одной почтой принесли последнюю похоронку на сына Павлика и письмо о гибели какого-то близкого ей человека, бабушка никогда никому о нем не рассказывала. И она даже не закричала. Повернулась и пошла. Из дома вышла, из хутора вышла, все шла, и шла, и шла, пока не упала. Когда ее совсем чужие люди подобрали, бабушка как не в себе была. Не могла сказать, ни кто она, ни где, не сразу вспомнила даже, что дети одни дома остались. Подобравшие ее люди смогли ее выходить, и что-то главное ей объяснить. Как смогли, не представляю, знала бы, сама бы тебе объяснила. Только если бы бабушка не осталась жить, не вернулась в свой дом, то без матери ее младшие дети вряд ли бы выжили. Маме моей тогда двух лет не было, но она еще грудь сосала, потому что кормить ее больше было нечем. Не выжила бы мама, меня б не было. Не было б меня, не родились бы Сашка с Пашкой, у неродившихся не могло бы быть своих будущих детей. А кто знает, может, среди моих потомков гении…

— Да, Женечка, про свою жизнь никто ничего не может сказать наверняка, — отозвалась с общей теперь галереи-балкона Лидия Ивановна.

Ей ли с ее потерями было об этом не знать! В отличие от бесконечной трагедии Ликиной бабушки трагедия моей соседки была бесконечнее. У нее после всех потерь не оставалось и тех пятерых голодных, которых было не прокормить, но ради которых стоило жить. Никого не оставалось, кроме парализованной подруги, которую соседка выхаживала сорок лет.

— Мы судим только по себе, а мы не одни в этом мире, — продолжила Лидия Ивановна. — Мы лишь часть линии от прошлого к будущему, проведенной через нашу точку. Только удерживать на себе эту линию, как дугу небесного свода, ох как тяжело…

32

КУРШЕВЕЛЬСКИЕ ГРЕБЕШКИ

(ЛИКА. СЕЙЧАС)

Ленинградка по направлению к Шереметьеву стояла намертво. Женька перебирала кнопки приемника, чертыхаясь на очередной выброс попсы в эфир.

— В электронной почте придумана же защита от спама, иначе сколько непрошеных помоев лилось бы на нашу голову. И в радиоприемниках придумали бы для желающих защиту от попсы как от радийного спама.

— У тебя тогда в арсенале три кнопки останутся, — ответила я. — Запрограммируй на них нужные тебе радиостанции, а в другие пальчиками не тычь. Но потом ты скажешь, что тебе срочно требуется защита от новостей как от спама, в итоге придешь к пониманию, что высшая информация есть молчание.

Женьке все же удалось отыскать незаблокированные пока новости.

«…отвечая на вопрос американских журналистов о так называемом деле „АлОла“, — послышалось из приемника, — вице-премьер заявил, что Налоговый кодекс не запрещал „АлОлу“ и другим компаниям проводить сделки через внутренние офшоры. „Если действия этой компании допускались законодательством прошлых лет, то мы и сегодня должны руководствоваться критериями закона, а не абстрактным понятием справедливости“, — подчеркнул вице-премьер».

— Ничего себе! — присвистнула Женька.

— Чего «ничего»? — не поняла я. — Да не смотри на меня как на недоразвитую! Я пятнадцать лет по кремлевским и прочим паркетам не терлась, их административной казуистики не понимаю.

— Что же здесь не понимать?! Вице-премьер защитил Оленя. Трусливо так, из-за угла, но защитил. И тем самым попер против Главного! Главный о чем у нас говорит? О равенстве всех перед законом. Якобы. А вице, как поджавший хвост заяц, весь трясется, но о торжестве закона над справедливостью в интервью западникам излагает.

— И как же он поперек Главного попер?

— Слишком много у Оленя взял. Теперь и против того… — Женька потыкала пальцем вверх, — переть страшно, и в защиту Оленя не вякнуть боязно. Что как его имя в каких-то документах уголовного дела всплывет. Ой, мрак! Они вякают, а Олень все сидит!

Олень все сидит! И я не видела его уже четыре месяца. Пока Женькин счет оформляли, пока всю нужную информацию добывали — к Волчаре же просто так не придешь, зрасте-пожалуйста, мы против вас улики имеем, так что вы объясните по-быстренькому Главному, что все, что вы об Олене ему наговорили, неправда и Оленя нужно немедленно выпускать! Просто так не придешь. Подходы нужны. Тайные тропки. И тропки эти, как выяснилось, горнолыжные.

Получив наконец право распоряжаться деньгами с загадочного счета, Женька сформулировала нашу задачу предельно конкретно:

— Если гора не идет к Магомету, то Магомет идет куда? Правильно! Во французские Альпы. Где весь наш бомонд в Новый год? В Куршевеле. Ой, ненавижу я все эти миллионерские понты. Но делать нечего, придется лететь.

Но прежде чем лететь, надо было до Шереметьева добраться. А такими, как мы, улетающими под Рождество, все Ленинградское шоссе под завязку забито, вот и двигаемся в час по чайной ложке.

— Крем от солнца надо было взять, — пытаюсь разглядеть свое отражение в зеркале на шторке. — От такой жизни морщины повылезали.