Оловянные солдатики, стр. 5

– Ну и пусть.

На помост подняли увесистый мешок с песком и уложили на плоту бок о бок с “Самаритянином”.

– Майна! – рявкнул Мак-Интош.

Плот взметнулся над водой и стал без рывков опускаться. Снова наступила гулкая тишина.

– А здесь ведь логическая неувязка, – ни с того ни с сего заявил Голдвассер, и голос его загудел под самой крышей.

– Вира! – рявкнул Мак-Интош.

Всплеск воды слился с отголосками слов “неувязка” и “вира”, их пошло бросать от стены к стене, от резервуара к потолку. Пока плот восстанавливал равновесие, “Самаритянин” и мешок бесстрастно созерцали друг друга. Когда плот стало захлестывать, “Самаритянин” ухватил мешок и попытался измерить объем его черепа. Он сделал было свои четыре экономных движения, но, сбитый с толку не похожей на череп формой мешка, помедлил, принял какое-то решение, задумчиво пожужжал и замер в неподвижности.

– Умница, – тихонько выдохнул Мак-Интош.

Плот погрузился лишь частично. Но постепенно вода покрывала “Самаритянина” и мешок, а те стоически смирялись с судьбой. Первым исчез под водой мешок. За ним, напоследок окинув мир безропотным взглядом мученика, исчез и “Самаритянин”. Набухший, съежившийся, темный, искаженный в воде предмет неотвратимо опускался на дно.

– Ну вот, надеюсь, теперь у вас нет возражений против “Самаритянина-2”, – сказал Мак-Интош. – Видите, он даже не пытается жертвовать собой ради мешка.

– Вижу, – ответил Голдвассер, – но, Мак-Интош, вы ведь добились только того, что ко дну пошли оба.

– Эх, Голдвассер, – сказал Мак-Интош, – какой же вы закоренелый циник.

5

Нунн положил на письменный стол ракетку для сквоша, которую не выпускал из рук. Заодно, раз уж он оказался у письменного стола, стоило уточнить по календарю дату хенлея. Затем выбрал клюшку в сумке для гольфа (она лежала в углу кабинета) и начал практиковаться в подаче с метки – колышка, поставленного среди ковра.

Он был человек благоразумный. Знал, что ответственный руководитель должен лелеять свои способности руководителя. И потому всю текучку перекладывал на плечи секретарши, мисс Фрам, а сам целиком посвящал рабочий день тому, чтобы сохранять форму. Он придерживался тщательно составленного расписания игр, готовился к играм, смывал с себя усталость после игр, следил, как играют другие, разговаривал об играх и продумывал разговоры об играх. Пока мисс Фрам вкалывала в приемной – проверяла выплату денег служащим, нанимала новых лаборантов, препиралась с представителями профсоюза, боровшимися за равноправие в столовой, – Нунн у себя в кабинете смазывал крикетную биту, отвлекаясь лишь, чтобы послать мисс Фрам за билетами на полицейский чемпионат по боксу или в магазин спорттоваров за очередной дюжиной воланов. Так он сохранял бодрость духа до той поры, когда придется вершить дела, достойные его ответственного руководства.

Кроме того, игры – дело важное еще и по другой причине. Они дают тему для разговоров с подчиненными. Нунн, как он часто подчеркивал, сам-то не был кибернетиком. Большую часть жизни он подвизался на интеллектуальной службе офицера армейской контрразведки, оттаптывал пальцы ног безвестным смутьянам в безвестных колониях занятие, привившее ему здравые практические навыки командования людьми и подхода к ним. В качестве руководителя он обнаружил, что игры – тема, на которую можно поговорить со всяким. Об играх он разговаривал со своими подчиненными-рядовыми. Об играх он разговаривал со смутьянами при допросе, чтобы разрядить обстановку, прежде чем оттаптывать им пальцы ног. Об играх он разговаривал со всеми начальниками отделов в институте. Солдаты, черномазые, долгогривые интеллигенты – все вы из одного теста сделаны. Заговори с ними об играх сразу беспомощно умолкают.

Об играх он разговаривал и с директором – привычка, ставшая главным стержнем в жизни Нунна. Нунн положил на место клюшку для гольфа и на цыпочках прокрался по ковру к двери, сообщающейся с директорским кабинетом. Он наклонился, заглянул в замочную скважину. Директор восседал за столом крупный неуклюжий мужчина за письменным столом с зеркально отполированной и совершенно голой крышкой. Нунн всматривался в директора с благоговейным ужасом. Массивное тело абсолютно неподвижно. Локти покоятся на столе, ладони сцеплены, большие пальцы плотно прижаты к губам, словно директор вот-вот издаст разбойничий посвист. Маленькие блекло-голубые глазки на широком лице устремлены в одну точку стола – туда, где обычно стоит держатель для авторучки. Невозможно догадаться, какие чудеса автоматизационной, философской, кибернетической, семантической, организационной и поистине космологической мысли свершаются в этой массивной голове. Человек явно героических качеств, хотя каких именно – неизвестно, ибо по отдельности они терялись в бескрайней возвышенности целого. Собственно, одним из немногих его доподлинно индивидуальных качеств (а вспомнить, что таковые у него имеются, стоило превеликого труда) была фамилия, а именно Чиддингфолд.

Нунн питал глубочайшее уважение к Чиддингфолду. В разговорах с начальниками отделов называл его “герр директор” или “большой белый вождь” – так крайне религиозные люди покровительственно упоминают о боге и его окружении, желая показать, что они с этой компанией на самой короткой ноге и им нет нужды заботиться о показной почтительности. По той же причине Нунн держался с Чиддингфолдом более или менее как с ровней. Его жизнерадостную болтовню о свернутых шеях, разбитых коленках и выколотых глазах Чиддингфолд неизменно выслушивал с вежливой натянутой улыбкой. Точно так же выслушивал он и веселые служебные сплетни, которыми Нунн тоже развлекал директора: предположения, что Ребус – на самом деле мужчина, Голдвассер – женщина, а Хоу – существо среднего пола. Но директор только улыбался натянутой улыбкой, и его бледно-голубые глаза кротко таращились на солнечное сплетение Нунна.

Нунн не впадал в еретическое заблуждение и не ждал, что Чиддингфолд как-нибудь проявит свое могущество. Человеком, который на деле заправляет институтом, на деле выносит решения, он считал себя. Но в глубине души он осознавал: власть его полноценна только потому, что исходит от молчаливого божества, восседающего в соседнем кабинете. Без божества не стало бы ни этой излучаемой власти, ни авторитета, на который опирается он сам и его подчиненные. Пусть Чиддингфолд никогда не произносил ничего, кроме “доброе утро” и “добрый вечер”. Пусть он оказался бы совершенно нем или невменяем. Пусть он даже стал бы невидимкой. Все это не имело значения, важно было только одно: он наличествует.

Тем не менее Нунну хотелось бы разузнать побольше о том, что творится в огромной голове Чиддингфолда, когда черты его лица застывают в любезной микроулыбке. Улыбка эта была скроена на человека куда менее крупного, чем Чиддингфолд, и оставляла широкий простор для маневрирования. Само собой, думы, которые думает Чиддингфолд, необъятны и божественны; но, быть может, среди них затесались соображения, неблагоприятные для веселого, простецкого спортсмена Нунна. Порой Нунну казалось, что ему стало бы легче, если бы в один прекрасный день блеклые глаза взглянули бы на него в упор и Чиддингфолд сказал бы: “…чтоб ты сгорел”. По крайней мере Нунн знал бы тогда, на каком он свете. А так – приходилось нарушать расписание игр и вот как сейчас, подглядывать в замочную скважину смежного с ним директорского кабинета, надеясь застать Чиддингфолда за каким-нибудь деянием, выдающим его истинное отношение к Нунну. Но Чиддингфолд неизменно делал одно и тоже. Неизменно восседал за письменным столом, громоздкий и неуклюжий, облокотясь на полированную голую крышку, подпирая большую голову сцепленными пальцами; недвижимый, мозговитый, даже чересчур великий для ничтожества человеческих будней.

Охваченный каким-то почтительным раздражением Нунн беззвучно вздохнул и выпрямился. Он постучал и вошел в кабинет.

– Доброе утро, директор, – сказал он.

– Доброе утро, – ответил Чиддингфолд, приподняв голову с больших пальцев и растянув губы в микроулыбке.