Московский душегуб, стр. 53

Во-первых, временные рамки контракта недопустимо просрочены, а во-вторых, Губин был не тем человеком, который мог без ума клюнуть на женские прелести очевидной подсадки. Француженка, без сомнения, была классным "чистильщиком", вероятно, единственным в своем роде, но все же первоначально она была женщиной, красивой, алчной и тщеславной. К тому же психически неуравновешенной, если не сказать больше. Все это, вместе взятое, наводило на подозрение, что они с Губиным по обоюдному согласию могли поменяться ролями, и теперь удалая киллерша, вместо того чтобы выуживать рыбку, сама превратилась в наживку.

– Все это вполне реально, – поддакнул Елизар Суренович. – Какой же предлагаешь выход?

Разговор они продолжали в библиотеке, куда Маша подала кофе, вино и фрукты. С удивлением Грум отметил, что девица замотала волосы алой лентой, а шаль с чресел переместила на плечи.

– Какой выход? – переспросил он. – Выход напрашивается только один.

– Но как же ты допустил такой недосмотр, старый ты хрыч?!

Грум равнодушно пожал плечами:

– За всем не углядишь.

– Небось и аванс уплатил?

Грума умиляло бережное отношение владыки к каждой потраченной копейке: он сам был таким.

– Аванс аукнулся, – согласился он. – Придется списать на утруску.

Елизар Суренович просмаковал глоток итальянского кларета, вдохнул его тонкий букет. С каждой минутой он чувствовал себя все крепче и не совсем понимал, что ему делать с возвращенной молодостью.

– Кеша, у меня к тебе просьба. Поручи Француженку вот этому вояке из органов, вот его визитка. Надобно его повыше продвинуть. Позвони, дай делу официальный ход. Ему за Француженку, глядишь, не то что звездочку – орден привесят.

– С Губиным как?

– Губина отсеки. Вояке передай, чтобы отсек.

– Ваша воля, – кивнул Грум, – но если Губин в курсе, если докопался…

Благовестов неприятно почмокал губами:

– Чего никогда не мог понять, так это твоей кровожадности. Ты же добрый человек, а никак не можешь успокоиться, если одним трупом меньше выходит, чем предполагал. Откуда в тебе такая жестокость?

– Извините великодушно. Хотел как лучше.

– Да не обижайся, ты же мне роднее брата. Но твоя неукротимость иногда просто пугает. Сообрази дурной башкой: если Губина сейчас ликвидном, на кого Алешка кинется? Вот и потянется пустая заварушка. Перегрыземся все, как волки.

– Но как же, с Михайловым вроде уже все решено?

– С Михайловым, но не с Губиным.

Иннокентий Львович отпил вина, хотя обычно Ограничивался чашечкой кофе. Владыка все чаще выводил его из себя своими старческими выкрутасами. Склеротические бляшки ощутимо подтачивали его некогда могучий интеллект. Грум частенько спрашивал сам себя, сколько еще сумеет выдержать этот унизительный мелочный надзор. В который раз давал себе слово, что, если Маша выведает, где старик хранит проклятые документы, отольет ей памятник из золота. Или удавит золотой петлей.

И все же не стоило обманываться. Вынужденный год за годом плестись в хвосте Благовестова, терзаемый муками оскорбленного самолюбия, Грум тем не менее по-прежнему искренне, глубоко восхищался необыкновенной изворотливостью, сверхъестественным чутьем и неодолимой хваткой владыки. Многократно убеждался, что если иногда по видимости Благовестов допускал нелепый просчет, то вскоре, как правило, кажущаяся ошибка оборачивалась прозрением, которое нельзя было объяснить ничем иным, как Господним наущением.

Недавно внучек подсунул Иннокентию Львовичу забавную книжонку некоего восточного мистика Гурджиева; и вот если приложить к Благовестову рассуждения автора о человеческой сущности, то выходило так, что в личности владыки все сколь-нибудь известные пороки постепенно переродились в одну большую добродетель.

Происходило чудо мистической трансформации, когда злоба, страх, алчность и бессердечие, переплавленные в тигле души, давали вдруг благой результат. В сущности, если отбросить второстепенное, у Грума была лишь одна серьезная претензия к владыке: слишком долго тот задержался на свете, задаром коптя небо и оскверняя ниву жизни тлетворным дыханием. Примерный семьянин и покровитель искусств, спонсор многих культурных программ, Иннокентий Львович в недоумении останавливался перед загадкой бытия человека, который сколотил гигантский капитал, возглавил финансовую империю, но не оставил после себя живого семени.

– Пойду, пожалуй, – сказал он. – Надо ехать. Еще дел сегодня невпроворот.

– Езжай, конечно, – улыбнулся Благовестов, – но не забывай о главном.

– О чем это?

– Не всех можно губить, кого хочется.

Уже в коридоре, под пристальным оком какой-то незнакомой кавказской морды (нового телохранителя, что ли?), плюнул с досадой на пол. Обмолвился словцом с подкатившей под руку Машей:

– Чем обрадуешь, сударыня?

– Пока нечем, сударь. Одно точно: в доме захоронки нету.

– Ищи, нюхай, входи в доверив; псина! Уговор помнишь?

– Лишь бы вы не забыли.

– Богатой будешь, вольной будешь, виллу в Неаполе переведу на твое имя. Не сомневайся.

Сверкнула из-под челки жадным взглядом, наклонилась, таясь кавказского пригляда, по-воровски чмокнула в руку…

Глава 19

Таня Француженка то спала, то просыпалась, но сон и явь были одинаково тягостны. Плечо горело и распухло, но не боль ее мучила. Чудные видения являлись ей.

Из горячей кровати-печки уводили в иные края и в иные времена. Она пеклась на травке в жаркий полдень на лесной поляне, но была не девочкой и не взрослой женщиной, а сусликом. Шмыгала в узкие норки и поедала коренья. Так славно что-то похрустывало на желтоватых сусликовых зубах. Она все глубже вгрызалась в земную твердь, пока не погрузилась в абсолютную липкую, влажную тьму. Толкнулась туда-сюда, а ходу уже нет. Закопал себя маленький суслик, захоронил и начал гнить. Отвалились пушистые лапки, выпали хрупкие зубки, и головка беспомощно откинулась в мягкую ложбинку земли. Тане стало смешно. Она помнила, что она не суслик, а совсем другое существо, но никак не могла освободиться от желания перетирать выпавшими резцами прогорклые ошметки. Очнулась в постели, шумнула слабым голосом:

– Миша! Мишенька!

Но явился на зов не Миша, а чужая женщина в белом халате с унылым лицом.

– Ты кто? – спросила Таня в испуге.

– Сиделка твоя, Калерия Ивановна. Попей-ка водички, деточка, и снова уснешь. Ночь на дворе.

– Где Миша?

– Миша тоже спит, все спят. Усни и ты. Хочешь, укольчик сделаю?

– Какой укольчик? – взъярилась Таня. – Я тебе дам укольчик, стерва. Убить хочешь? Позови немедленно Мишу.

Женщина послушно поднялась, по-русалочьи взмахнув белыми рукавами, но Таня не уследила, куда она направилась. Сразу открылось другое видение, вязкое, как печеное яблоко. У нее в ухе застрял сверчок. Сначала баловался, поскрипывал, чирикал, после взялся долбить лунку в черепе. Продолбил далеко, до самого мозжечка. Остановить, усмирить сверчка Таня не могла, у нее руки были примотаны к туловищу. Больно ей не было, но она боялась, что упорный трудяга что-нибудь повредит в голове и она станет еще более безумной, чем была. "Миша, – позвала жалобно, – помоги мне, Мишенька!" Губин подошел спесивый, надутый и почему-то в японском кимоно. Не говоря худого слова, сунул ей длинный палец в ухо и выковырнул оттуда сразу половину мозгов. Самодовольно ткнул под нос окровавленные сгустки. "Спасибо, Мишенька! – поблагодарила она. – Но сверчка ты не вынул. Он все равно там шебуршится". Губин разозлился, выпучил бельмы: "Ах, не вынул! Да тебе не угодишь. Что ж, тогда не взыщи!" По его глазам Таня угадала, что задумал что-то ужасное, И точно. Из складок кимоно выудил блестящую спицу, на конце которой было приспособлено что-то вроде ложечки, и, не мешкая, вонзил ей в ухо. Коленом надавил на грудь и выскреб из бедной головушки все, что там еще оставалось, кроме сверчка. "Теперь доволен, милый?" – заплакала Таня. Губин, приплясывая, гоголем прошелся по комнате, кимоно на нем разлеталось.