Московский душегуб, стр. 47

– Давай ее госпитализируем, – предложил Савва.

– В больницу не поеду, – вскинулась Таня.

– Тебя никто не спрашивает, – обиделся Савва. – Твое дело – молчок. Слышишь, Губин, ее надо госпитализировать. Или пригласить опытную сиделку для ухода. Но в этом случае я ни за что не ручаюсь.

– Если сдохнет, – сказал Губин, – никто не заплачет. С перевозкой больше хлопот.

– Тогда зачем я вообще перевязывал? Усыпить ее, и точка.

– Вы оба ненормальные, – заметила Таня беззлобно. – Но погоди, Мишенька, не все тебе куражиться над сиротой.

Савва померил ей давление. Так долго и ласково прилаживал руку, что она задремала.

– Лекарство подействовало, – услышала уже сквозь дрему. – Бедная девочка. Хрупкая, красивая – и такая скверная аура. Она права, Губин: и за нее, и за многое другое тебе придется отвечать. Когда-нибудь вы все поймете, что живые люди – не мишени в тире.

Разговор они продолжали на кухне за чаем.

– Когда-нибудь и ты поймешь, – сказал Губин, – что люди делятся не только на здоровых и больных. Совершенно дилетантский подход.

– Ну-ка, ну-ка!

– Если брать за ориентир неандертальца, то от него отпочковались две линии развития вида. Одна потянулась вверх, к духовности, к идеалу, другая обернулась вспять к эпохе динозавров, где все вопросы решались исключительно с позиции силы, то есть благоденствовал тот, кто первый вырывал сородичу зубы. Составилось два племени, но они перемешаны, живут кучно, поэтому чем дальше, тем противоречия между ними все яростнее. В упрощенном христианском представлении это называется борьбой добра со злом.

– К какому же племени принадлежишь ты?

– К промежуточному. Я дитя случайного, смешанного брака.

– А эта девушка?

– Чистейшее воплощение зла. Разве не видишь?

Савва густо намазал сливочное масло на хлеб и аккуратно подровнял края бутерброда. Он ко всему относился предельно серьезно.

– Твоя скороспелая метафора, Губин, ущербна и несостоятельна. Из нее следует вывод, что человеческий род обречен на самоистребление, а это не так.

– Докажи, что не так.

– Доказательство лежит в соседней комнате.

Губин на всякий случай поднялся и прикрыл дверь.

– Не беспокойся, она проспит до утра… Ты запутался, Губин, но я открою тебе глаза. Эта девушка не исчадие ада, о, нет. Это сложная, нестабильная биологическая структура, и ты можешь помочь ей сформироваться окончательно, если поверишь в свое чувство. Все дело в том, что нет преступника, который не мог бы осознать свое преступление и искупить его. Борьба добра со злом идет не на полях сражений между двумя твоими придуманными племенами, а в сознании каждого отдельного человека, и каждого зверя, и каждой веточки на дереве. Это азбука жизни. Плохо, Губин, если ты до сих пор этого не понял.

Савва Спицын разозлился, и Губин поскорее подлил ему свежего чая.

– Хорошо, хорошо! Но что ты можешь знать про Таню, если видел ее десять минут.

Савва красиво уложил на хлеб с маслом четырехугольный ломоть ветчины. Скромно объяснил:

– Необязательно знать, достаточно чувствовать.

Твоя Таня не от мира сего.

Когда Михайлов нанял (по просьбе Насти) доктора-инвалида на работу, а потом купил ему квартиру, Губин удивился, но это было давно. С тех пор он радовался встречам с Саввой и для его охраны выделял надежных парней, чтобы его невзначай кто-нибудь не покалечил.

Вдвоем они пошли поглядеть на Таню. Она лежала на боку, поджав колени к животу. Щеки порозовели, из-под опущенных век, казалось, проглядывала гримаска боли. Раненое дитя.

– Хороша, когда спит, – заметил Губин с печалью. – Но в ней нет ничего человеческого, поверь мне, Савва. Досадная ошибка природы. Она не подходит ни под какую классификацию.

– Не будь чересчур самонадеянным, Губин. Природа не делает ошибок. Явления, которые кажутся нам таковыми, всего лишь выше нашего понимания. В том-то вся и шутка. Именно когда человек начал исправлять ошибки Создателя, он очутился в нравственном тупике.

Савва заботливо поправил Танину перебинтованную руку.

– Самая лучшая для нее санитарка – это ты, – сказал напоследок.

– А также – могила, – гнул свое Губин.

Пожали друг другу руки, и доктор откланялся, а Губин остался наедине со своей любовью.

Глава 17

Башлыков передал Ивану пакет из вощеной бумаги, перевязанный шелковой алой лентой, как рождественский подарок, и сказал, что это бомба. Велел оставить гостинец в кабинете Мещерякова, сунуть куда-нибудь незаметно, проследить, когда Павел Демьянович уйдет с работы, и по телефону уведомить Башлыкова. Позвонить он должен был из автомата и сказать одну фразу:

"Птичка в клетке".

– Ну что, сделаешь? – спросил Башлыков.

– Сделаю. Это нетрудно.

Иван уместил пакет в кейс и поехал на работу. До обеда, как обычно, выполнял разные курьерские поручения, смотался с казенными бумагами в две префектуры, а ближе к вечеру заглянул к Мещерякову. По договоренности с Ириной Карповной от четырех до шести он помогал генералу с переводами статей из информационных вестников, но на самом деле уже вторую неделю они корпели над книгой.

Иван уселся за журнальный столик, открыл кейс и достал диктофон фирмы "Грюндик", который Павел Демьянович ему презентовал в знак начала совместной работы. Мещеряков по старой чекистской привычке запер дверь, предварительно выглянув в коридор, и вынул из сейфа две толстых, в коленкоровых переплетах тетради и шкалик французского коньяка.

– Жаль, что не потребляешь, Ванюша, – посетовал в десятый раз. – Хорошо мозги прочищает.

– Это когда они есть, – пошутил Иван. В их отношениях установилась теплая доверительность хозяина и удалого подмастерья, и он мог себе это позволить.

Для разгона Мещеряков осушил чарку.

– Так на чем вчера остановились?

– На техникуме, Павел Демьянович.

Мещеряков откашлялся и не спеша повел рассказ, поначалу с трудом раскатывая слова, но постепенно увлекся, раскраснелся. Тон его стал слегка мечтательным и наставительным, как у многих пожилых людей, сознающих свою значительность, когда им подворачивается молчаливый, благодарный слушатель. Иван следил за исправностью диктофона да изредка вставлял почтительные, уточняющие реплики. Говорил Мещеряков хорошо, складно, без всякого словесного мусора, но, разумеется, со множеством второстепенных, лишь ему представляющихся важными подробностей.

Впрочем, и этим подробностям Иван внимал с искренним любопытством, его молодой, быстрый ум с удовольствием впитывал любую информацию. Время, которое открывалось в обстоятельных воспоминаниях Мещерякова, было вовсе не похоже на то, каким он представлял его по книжкам, и в общем-то мало чем отличалось от нынешнего. Оно не смердило тухлятиной, как с пеной у рта уверяли сегодняшние телевизионные мемуаристы, и общество не было разделено на тюремные камеры. Как и ныне, как во веки веков, смекалистый человек, подобный Мещерякову, с тараканьим упорством стремился обустроить свое личное счастье, и бич коммунячьего надсмотрщика не охаживал ежеминутно его плечи. Пожалуй, сместились лишь цели, к которым поспевали тщеславные юноши: вчера это была власть, общественное положение и прочее в том же роде, сегодня – золотая кубышка и банковский счет.

В ценностях, которые доминировали в минувшую эпоху, юный Паша Мещеряков разобрался быстро и к третьему курсу техникума был уже комсомольским секретарем; и выбрали его опять же не за какие-то подлые доносы на товарищей, а исключительно за принципиальность и порядочность. Для примера Мещеряков припомнил, как однажды выступил на собрании против самого директора техникума, который внедрял казарменную дисциплину, студентов держал за скотину и вдобавок по всякому поводу (за зачет, за диплом) требовал от них подношений в виде коньяка. Вскоре злосчастный директор угодил-таки под следствие и загремел в места отдаленные, к чему Мещеряков тоже приложил руку, но как раз тут от пересказа существенных деталей он как-то хитро уклонился.