Теннисные мячики небес, стр. 28

Третьим же шел вопрос – вопрос, заслонявший собою все, пока Нед шептал и шептал его, обращаясь к себе самому.

За что? В чем его преступление? Именем Иисуса…

За что?

3. Остров

Наконец-то, наконец-то, наконец-то,  наконец-то.

Бумага.

Две ручки.

Вернее, фломастера – это чтобы я не поранился. И не поранил кого-то другого.

Очень трудно описать чувство, которое возникает в сжимающей фломастер руке. Я давно уже не держал ручку. На каждое слово у меня уходит по сто лет. Я отвлекаюсь, с таким напряжением следа за рукой, что она начинает смущаться и забывает, как выводить простейшие буквы.

Примерно то же было с голосом. Иногда я по целым дням не произносил ни слова. Боялся разговаривать сам с собой. А иногда до меня доносились какие-то чужие голоса, звучавшие, как голоса безумцев. И мне не хотелось, чтобы мой звучал так же.

Когда я решаюсь заговорить с собой, то стараюсь говорить упорядочение и разумно. «Сегодня я триста раз отожмусь до обеда и пятьсот раз после», – могу я сказать себе. Или: «Этим утром я повторю „Отче наш“, „Символ веры“, все известные мне гимны, а потом перечислю все столицы, какие смогу вспомнить». И вслух напоминаю себе, что, если какие-то из них забуду, отчаиваться не следует. Я уже понял: разочарование в себе, отчаяние – мои враги. Некоторое время назад я забыл столицу Индии. Глупо, конечно, но я очень долго визжал, плакал, бил себя в грудь и дергал за волосы с такой силой, что в руках оставались окровавленные пучки, – и все из-за того, что не мог вспомнить, какая в Индии столица. А потом, без всякой на то причины, я проснулся поутру со словами «Нью-Дели» на губах. Это название, вернее, его отсутствие в моей голове доставило мне столько страданий и боли, что я почти разозлился – и на то, что вспомнил его, и на то, что оно такое простое. Когда я что-нибудь забываю, даже на несколько дней, это не просто огорчает меня: все мое тело покрывается сыпью, я мучаюсь запором и впадаю в полное отчаяние. Я решил, что в дальнейшем, забыв даже самую простейшую вещь, буду только смеяться и улыбаться.

Был, к примеру, такой случай – год, что ли, назад, – я никак не мог припомнить имя моего школьного преподавателя биологии. И смеялся от удовольствия. Я действительно заставил себя смеяться от удовольствия при мысли, что мой мозг так глубоко похоронил доктора Сьюэлла. Да и с какой стати Нью-Дели или доктор Сьюэлл обязаны являться ко мне по первому зову? Такое отношение к памяти очень мне помогает. Теперь я не заставляю себя вспомнить то или это, не сужу о себе по способности вспоминать и в результате помню многие вещи куда более ясно. Пожалуй, надо будет завтра посидеть, перебрать в памяти все сданные мной когда-то экзамены. Правда, глянув на первые две исписанные страницы, я сказал себе, что за такой почерк любой экзаменатор счел бы меня никуда не годным. Кроме того, теперь я знаю, что доктор Сьюэлл не был моим учителем биологии. И он, и школа – все это плоды моего воображения.

Очень интересно было перечитать то, что я уже написал. Я заметил в себе склонность удваивать буквы. Я даже «годным» попытался написать с двумя «д». Мне кажется, это как-то связано с боязнью завершить то, что я делаю, слишком быстро. Я тут научился дважды обдумывать все, что собираюсь сделать. Каждую ложку еды, каждое отжимание, приседание и наклон, каждую прогулку по комнате я строжайшим образом планирую, все это – полностью продуманные поступки. О! Как красиво! Полностью продуманные поступки!

…Полностью продуманные поступки…

Боже! Какая красота! Я раньше не обращал внимания на то, как выглядят на странице слова того или иного языка. Иностранцу, наверное, показалось бы, что от этой фразы просто смердит английским. Я потратил целые века, пробуя слова на вкус, перекатывая в горле, чтобы насладиться их звучанием, но никогда, никогда прежде не приходило мне в голову, что слова могут, даже при моем жутком почерке, еще и выглядеть такими прекрасными, исполненными такого вечного изящества.

Кстати, слова «полностью продуманные поступки» и звучат прекрасно. По крайней мере, когда громко произносишь их в пустой комнате.

Думаю, то, что они означают, тоже прекрасно, особенно для человека в моем положении.

Ну вот, я смотрю на исписанные мной листы и все оттягиваю момент, когда придется связно и последовательно написать о себе и о своем положении, оттягиваю из боязни, что сделаю это слишком быстро, что может настать день, когда я обнаружу – написанное исчерпывает мое настоящее и больше мне сказать нечего.

Последовательно! Это ли я имел в виду? Я имел в виду «в исторической последовательности», и все же слово «последовательно» тут не годится.

Хронологически – вот как. Нужно только расслабиться, и слова возвращаются ко мне.

Думаю, если я стану описывать все случившееся хронологически, оно предстанет передо мной в другом свете. Я в этой комнате один, и в моем сознании в моей душе вся моя жизнь стала не чем иным, как странного рода игрой. Подобно любой игре, эта может быть забавной, а может – очень огорчительной. Подозреваю, что, если я перенесу ее на бумагу, получится что-то вроде отчета. И все обратится в правду, а я не уверен, что станет со мной, когда я осознаю: все это правда. Возможно, я действительно сойду с ума, возможно, обрету свободу. Стоит рискнуть и выяснить.

Начну со времени. На то, чтобы записать все это, у меня ушло, думаю, пять часов. Я основываю мои выкладки на движении теней, на появлении еды и на подсчетах. Я предполагаю, что завтрак приносят в восемь. Вообще-то, неважно – в восемь, в семь или в девять, важен ход часов, а не их обозначение. Когда я (незадолго до ломки голоса) состоял в школьном хоре, нас учили читать ноты по интервалам. Совершенно несущественно, какая нота пелась первой, «до» или «фа», важен был промежуток между первой и второй, интервал. Вот чему учила Джулия Эндрюс детей… ладно, я не могу припомнить их имен, но злиться не стоит… Она учила мальчиков и девочек петь «до-ре-ми». Примерно то же происходит и у меня со временем. У этого есть свое название. Тоническое что-то там…

Хорошо, завтрак, ну, скажем, в восемь. Если так, то обед – в половине первого. Я знаю это, потому что множество раз просчитывал промежуток времени, отделяющий завтрак от обеда. «Одна Миссисипи, две Миссисипи, три Миссисипи, четыре Миссисипи» и так далее. Это было очень тяжелое время: день за днем, неделю за неделей я где-нибудь да сбивался со счета и потом плакал от горя до самой ночи. Я начинал верить, что сбиваюсь намеренно, не желая больше быть хозяином времени. И все же настал день, когда я в совершенстве – «без сучка без задоринки», так я это назвал – овладел искусством счета и мог с уверенностью сказать, что между завтраком и обедом проходит четыре с половиной часа. Я установил, что результат (когда я не сбиваюсь) лежит между шестнадцатью тысячами и шестнадцатью тысячами пятьюстами Миссисипи. Шестнадцать тысяч двести секунд – это четыре с половиной часа, хоть вам и стало бы за меня стыдно, узнай вы, сколько мне потребовалось времени, чтобы обрести полную уверенность в правильности этого простого подсчета. Разделить на шесть, а потом еще на шесть не так уж и сложно, однако моему мозгу было трудно удерживать все цифры сразу.

16 200. В записанном виде это число не кажется таким уж большим. Шестнадцать тысяч двести. А если записать его словами – оно увеличится? Поверьте, когда подсчитываешь все Миссисипи одну за другой, кажется, что на это уходят часы. Так ведь они и уходят. Четыре с половиной часа.