Дикая собака Динго, или Повесть о первой любви, стр. 4

Охотник стал собираться в дорогу. Пора было уже покинуть этот город, где олень его целый день голодал. Он загнал собак в сарай и распряг там нарту. Потом отвязал от забора оленя и дал ему на ладони соли. Вьюки же были готовы давно.

За воротами охотник попрощался с детьми.

Он подал Тане руку, одну, потом другую, как подают на прощание соседу, и просил по снегу приехать на собаках в гости.

Сына же он обнял за плечи.

— Будь, если можешь, — сказал он, — добрым охотником и ученым. — И, вспомнив, должно быть, жалобы начальника на сына, добавил в раздумье: — И носи свой платок на шее, как надо.

Вот он уже подошел к повороту, ведя оленя в поводу, и обернулся еще раз. Лицо его было смугло, сделано будто из дерева, но и издали оно казалось приветливым. И Тане было жалко, что он так скоро исчез.

— Хороший у тебя отец, Филька, — сказала она в раздумье.

— Да, я его люблю, когда он не дерется.

— Разве он дерется когда-нибудь?

— Очень редко и лишь тогда, когда бывает пьян.

— Вот как! — Таня покачала головой.

— А твой разве никогда не дрался? И где он у тебя? Я его никогда не видел.

Таня посмотрела Фильке в глаза — не заметит ли она в них любопытства или усмешки. Она, кажется, никогда не говорила с ним о своем отце.

Но Филька смотрел прямо Тане в лицо, и глаза его выражали одно лишь простодушие.

— Никогда, — сказала она, — он не дрался.

— Тогда ты должна любить его.

— Нет, я не люблю его, — ответила Таня.

— Вот как! — сказал, в свою очередь, Филька. И, помолчав немного, тронул Таню за рукав. — Почему? — спросил он.

Таня нахмурилась.

И тотчас же у Фильки все слова кончились, словно ему тут же отрезали язык. И казалось, никогда он уже больше не спросит ее ни о чем.

Но Таня внезапно покраснела:

— Я его не знаю совсем.

— Он разве умер?

Таня медленно покачала головой.

— Так где же он?

— Далеко, очень далеко. Может быть, за океаном.

— В Америке, значит?

Таня кивнула головой.

— Я угадал!.. В Америке? — повторил Филька.

Таня медленно повела головой справа налево.

— Так где же он? — спросил Филька.

Толстые губы Фильки были открыты. По правде сказать, Таня поразила его.

— Ты знаешь, где Алжир и Тунис? — сказала она.

— Это я знаю. В Африке. Он, значит, там?

Но Таня снова отрицательно покачала головой, на этот раз более печально, чем прежде:

— Нет, Филька. Ты знаешь, есть такая страна — Маросейка.

— Маросейка? — повторил за ней Филька задумчиво. Это имя понравилось ему. — Должно быть, красивая страна Маросейка.

— Да, Маросейка, — тихо сказала Таня, — дом номер сорок, квартира пятьдесят три. Он там.

И она исчезла в своем дворе.

А Филька остался на улице один. Он все больше удивлялся Тане. По совести говоря, он был совершенно сбит с толку.

— Маросейка, — сказал он.

Может быть, это остров, который он за это лето забыл? Эти проклятые острова никогда не держались в его памяти. В конце концов, он был лишь простой школьник, мальчик, родившийся в глухом лесу, в кожаном шалаше зверолова. И к чему ему острова!

III

Вода лилась из бочки в жестяную лейку с таким славным шумом, будто это была вовсе не старая вода, запертая в гнилой бочке, а маленький водопад, только что родившийся высоко в горах под камнями.

Голос его был свеж и полон благодарности к этой девочке, которая одним движением руки освободила его и предоставила возможность бежать куда угодно. Он громко звенел ей в уши и так красиво сворачивал в воздухе свою струю, может быть, из одного только желания обратить ее внимание на себя.

А Таня вовсе не слышала, не замечала его.

Держа деревянную затычку в руке, она думала об отце. Разговор с Филькой сильно встревожил ее память.

Но трудно думать о человеке, которого никогда не видела и о котором ничего не помнишь, кроме того, что он твой отец и живет где-то далеко, в Москве, на Маросейке, дом номер сорок, квартира пятьдесят три. В таком случае можно думать только о себе. А что касается себя, то Таня давно уже пришла к заключению, что она не любит его, не может любить да и не должна. Ах, она знает все отлично! Он полюбил другую женщину, он оставил мать, он ушел от них много лет назад, и, может быть, у него есть уже другая дочь, другие дети. Что же он тогда для Тани? И пусть мать не говорит о нем только одно хорошее. Это ведь гордость, не больше. Но и ей, Тане, доступна она. Разве не из гордости она всегда молчит о нем? А если и приходится вымолвить несколько слов, то разве сердце ее при этом не разрывается на части?

Так думала Таня, а вода из бочки все текла, текла, маленький водопад все шумел и прыгал, оставленный без всякого внимания. Давно наполнил он жестяную лейку Тани и бежал по земле, теперь уже никого не боясь. И, добежав до Тани, притронулся к ее ногам.

Но и это не заставило ее обратить на него внимание. Тогда он побежал дальше, к грядке с цветами, сердясь и шелестя по-змеиному меж черных камешков, валявшихся повсюду на дорожке.

И лишь крики няньки вывели Таню из раздумья.

Старуха стояла на крыльце и кричала:

— Чего балуешься? Всю воду выпустила! И сама вымокла. Посмотри только на себя! Или не жалко тебе маминых денег? Ведь мы за воду деньги платим!

Таня посмотрела на себя. В самом деле, руки ее были в земле, тапочки изорваны камнями, а чулки мокры от воды.

Она показала их няне. И старуха перестала кричать, а только всплеснула руками. Она принесла ей из колодца свежей воды, чтобы помыться.

Вода была холодная. И пока Таня смывала пыль и грязь, нянька помаленьку ворчала.

— Растешь ты, как я погляжу, быстро. Вот уж пятнадцатый идет, — говорила она, — а все никак в свое положение не придешь. Думная ты уж очень.

— Это что же значит? — спросила Таня. — Умная?

— Да не умная, а думаешь много, отчего и подуравей выходишь. Иди, иди, сухие чулки надень.

У нее был свой особый язык, у этой старухи с жилистой спиной и твердыми, жилистыми руками, которыми она так часто умывала Таню в детстве.

Сняв на пороге мокрую обувь, Таня вошла в свой дом босиком.

Она пригрела ноги на ковре матери, на дешевом коврике из оленьей шкуры, вытертой в разных местах, и засунула руки под подушку, чтобы пригреть и их. Вода из колодца была действительно холодная. Но еще холодней показалась Тане твердая бумага, захрустевшая под ее пальцами.

Она вынула из-под подушки письмо. Оно было немного измято, с разорванным краем — читанное уже несколько раз письмо.

Что это?

Мать никогда не прятала под подушку своих писем.

Таня посмотрела на конверт. Письмо было к матери от отца. Таня узнала это по тому, как сильно стукнуло ее сердце, и еще по тому, что внизу прочла она адрес отца. Значит, он очень боялся, что письмо не дойдет, если на самом краю написал так старательно: «Маросейка, дом № 40, квартира 53».

Таня положила письмо на постель и, босая, прошлась по комнате. Потом спрятала его обратно под подушку и снова прошлась по комнате. Потом взяла и прочла.

«Дорогая Маша, я писал тебе уже несколько раз, но, должно быть, письма мои не доходят: ведь вы так далеко живете — совсем на другом краю света. Моя давнишняя мечта наконец исполняется — меня назначили на Дальний Восток. Буду служить как раз в вашем городе. Вылетаем на самолете втроем — с Надеждой Петровной и Колей. Его уже приняли в вашу школу, в тот же самый класс, где учится Таня. Ты ведь знаешь, как дорог нам с Надей этот мальчик. Во Владивостоке сядем на пароход. Ждите нас первого числа. Подготовь, прошу тебя, Таню. Мне страшно тебе признаться, Маша, как я виноват перед ней. Не в том, что мы с тобой разошлись, что все так случилось в жизни: у тебя, у меня, у Нади, — не в этом я виноват перед Таней. Хотя заботы о ней никогда не покидали меня, с первого дня ее рождения, но я так редко писал ей, так часто о ней забывал. Да и она мне тоже очень редко писала. И даже в тех редких письмах, когда она только научилась писать, когда рука ее с трудом выводила по три слова на одной странице, я находил как бы осуждение себе. Она меня совсем не знает. Как мы с ней встретимся — вот что меня немного страшит. Ведь ей было только восемь месяцев, когда мы с тобой расстались. У нее были такие беспомощные ноги, и пальцы на них были не больше горошин, и руки с красными ладонями. Я так хорошо это помню…»