Мумия, стр. 27

6

Прошло несколько лет. Какие только события не пробушевали в России за это время: выборы в новый парламент, изнурительная, бессмысленная и бездарная война в Чечне, чуть было не развалившая страну, снова выборы — на этот раз уже Президента России.

Это были, однако, лишь внешние, доступные, так сказать, реалии. Что в действительности происходило в структурах власти, я мог лишь догадываться. Я ушел из политики, и все источники информации тут же отрезало. Я как будто перестал существовать для некоторых своих бывших коллег. Гришу Рогожина, скажем, я видел теперь только по телевизору: сдержанный, весьма представительный чиновник высокого ранга, элегантный, серьезный, ответственно относящийся к делу. На приемах и встречах его показывали неподалеку от президента. Он мне даже ни разу не позвонил, хотя бы из вежливости. Правильно, зачем? Политически я для него был человек конченый. Кабинеты Кремля ревниво оберегают свои секреты. Так что какие-то выводы я мог делать лишь по косвенным признакам. Например, я знал, что после событий 93-го года президент долго болел, лежал в «кремлевской» больнице, находился под наблюдением медиков. В Государственной думе даже обсуждался вопрос о его дееспособности. Выглядел он и в самом деле неважно: неуверенные движения, рыхлый, какой-то севший голос. Одно время я думал, что он тоже человек политически конченный. Незадолго до выборов рейтинг его не превышал десяти процентов. Аналитики хором предсказывали катастрофическое поражение. И вдруг что-то случилось: голос его обрел яркий звук, в действиях и особенно в выступлениях начала ощущаться внутренняя энергия. Он даже помолодел — кожа на лице стала упругой. Трудно сказать, кто сейчас делится с ним своей энергией. Судя по частой смене советников в президентской администрации, в основном из интеллигенции, стремящихся к реальным реформам, еще многие готовы пожертвовать всем для продвижения страны к демократии. Эти иллюзии сохраняются. Не случайно тот же Гриша Рогожин выглядел при нашей последней встрече таким осунувшимся. Но возможен, разумеется, и совсем другой вариант.

Я, конечно, не верю ни в бога, ни в дьявола, ни в комариный чох, но, наверное, не случайно у всех народов существует специальный обряд погребения: закапывание в землю, сжигание на священном костре или, как у древних зороастрийцев, отдание усопшего в пищу грифонам. Есть, по-видимому, во всем этом некая магическая определенность — чтобы мертвые не возвращались и чтобы они не странствовали потом в мире живых. Тело должно истлеть, в этом спасение. Пока Мумия не погребена, она сохраняет свою власть над людьми. И мне становится не по себе, когда я вижу гробницу, стоящую до сих пор на Красной площади, зловещий темный прямоугольник дверей, пять тускло-золотых букв над входом. Он кажется мне воротами в Царство Мертвых. Я смотрю потом на политиков, заполонивших экраны — как они улыбаются, как вдумчиво и серьезно рассуждают об экономике, как они рвутся защищать нас от самих себя, как они заклинают нас сделать правильный выбор — и все время жду, что вот сейчас часть щеки у одного из них отслоится, точно краска, осыплются с нее хлопья пересохшего макияжа, лопнет эластичный дорогой пластик на скулах и сквозь маску народного избранника проглянут желтые кости черепа. Мертвые уже давно правят нами.

Может быть, я, конечно, преувеличиваю опасность. Ежедневно по радио и телевидению я слышу речи о необходимости компромисса, о том, что время непримиримой вражды закончилось, нет ни белых, ни красных, ни черных, ни оранжевых в крапинку. Все мы теперь едины и все — одного серо-буро-малинового цвета. Главное сейчас — согласие, спокойная обстановка в стране. И я сам, кстати, тоже вовсе не противник разумного компромисса. Напротив. Я всегда считал, что худой мир лучше доброй ссоры. Но бывают ситуации, когда компромисс невозможен.

Это, видимо, потому, что я иногда ЕЁ чувствую. Точно невидимый ветер вдруг продувает меня, выметает обрывки мыслей, сумбур настроения. Сознание очищается, устанавливается тишина, как при включенном приемнике. Нет ни звука, ни шороха, но дыхание черного мира слышится очень ясно. Будто холод испаряющегося эфира обдает мозг. Незрячие чужие глаза изучают меня. Продолжается это секунд десять — пятнадцать, не больше. Но потом до конца дня у меня дико ломит в висках, и даже солнечный свет кажется преисполненным мерзости. Он мне напоминает о том, как от его первых лучей вспыхнула на лесном проселке фигура Герчика.

И не то чтобы я до сих пор чего-то боялся. Лично я полагаю, что бояться мне уже нечего. Мумии я, по-видимому, не опасен. У меня нет ни доказательств, пусть косвенных, чтобы открыто выступить против нее, ни реальных возможностей хоть как-то изменить ситуацию. Дело, наверное, вообще не в Мумии. Просто все мы еще живем под мертвенным взором прошлого. Главное же, что мы хотим жить под взором прошлого. И лишь только тогда, когда все мы этого не захотим, когда власть мертвецов начнет выглядеть в наших глазах чудовищной и оскорбительной, будет поставлена последняя точка в этой истории, кладбище станет кладбищем, и пришелец оттуда превратится в груду сохлых костей. Вот, что означает, по-видимому, выражение Герчика «Быть живым».

Повторяю: мне лично, вероятно, нечего опасаться.

И все же я никогда не открываю окон у себя дома, а после дождя не выхожу в мокрый, шлепающий водяными брызгами сад. Я не выношу запах сырой земли. Он меня душит. Потому что я вспоминаю тянущиеся ко мне осклизло-зеленые пальцы, комковатую фигуру из грязи, глазницы, полные гноя, мерное хрум!.. хрум!.. хрум!.. настигающее меня в чащобе. И я слышу тишину включенного приемника, и чувствую на себе внимательный чужой взгляд. И понимаю, что Мумия еще не истлела, она жива, она ждет своего часа.

Август, 1996 г.