Мумия, стр. 16

4

События осени 1993 года застали меня врасплох. Должен сразу сознаться, что, к своему стыду, я не сумел их предвидеть. Несмотря на всю мощь страстей, бурливших тогда в Верховном Совете, несмотря на изену и двуличие бывших соратников, несмотря на ненависть, разряжавшуюся громовыми заявлениями обеих сторон, ненависть, кстати, иррациональную, не поддающуюся никакой логике, я, варясь в гуще того, все-таки не ожидал, что противостояние двух властей примет форму открытого мятежа.

Я узнал об этом довольно поздно: вечером, чувствуя в себе некую легкую дурноту (не случайную, кстати, как впоследствии оказалось), совершенно непроизвольно, в каком-то наитии ткнул клавишу телевизора и увидел на экране заставку: «Передачи прерваны по техническим причинам». А чуть позже диктор взволнованным голосом объяснил, что в Москве беспорядки и что дальнейшие передачи будут транслироваться из резервной студии.

С этого начался кошмар, который продолжался чуть ли не до рассвета. Никогда прежде я еще не барахтался в такой чудовищной неразберихе. Несмотря на титанические усилия я просто не мог никого найти: телефоны либо не отзывались, либо были наглухо заняты, например, оба номера Гриши Рогожина я набирал не менее сотни раз. Дробиться к Грише не удавалось. Казалось, что по этим номерам звонит сейчас вся Москва. Позже Гриша рассказывал, что его все равно не было по служебным линиям, в кабинете он появился позже и не без рискованных приключений, (кстати, первое, что при этом сделал — снял трубки с аппаратов обычной связи), но тогда я еще об этом не подозревал и, как бабочка о стекло, колотился о череду коротких гудов. Телефон председателя нашей Комиссии тоже не откликался. Никого не оказалось в Секретариате и в справочной службе Совета. А в отеле технического обеспечения, куда я позвонил от отчаяния, сонный голос дежурного неприязненно сообщил, что он ничего не знает, какая-такая стрельба, ну и хрен с ним, с парламентом. Нас это не касается, назидательно заключил он.

Это было то, чего я опасался больше всего. Равнодушие в обществе за последние месяцы достигло критической точки. Мы устали от истерии и от бесконечных дебатов. И устали вдвойне от того, что в результате этих дебатов ничего не меняется. Настроение было действительно — а ну их всех к черту. Вряд ли бы москвичи сейчас, как еще год назад, поднялись бы на защиту демократически избранного президента. Президент уже тоже всем надоел.

Герчик тоже не мог до меня дозвониться. Я уверен, что он пытался связаться со мной в тот страшный вечер. Он, наверное, единственный понимал, что именно происходит, что судьба и будущее страны решаются вовсе не в коридорах «Останкино» и что надо не возводить баррикады, а делать нечто иное.

Как ни странно, я ни разу не был у него дома. Я не знаю, как выглядит его квартира и где, в комнате или прихожей, располагается у них телефон. Но потом, когда все, что должно было совершиться, уже совершилось, вновь и вновь вороша в памяти события тех дней, мучаясь без сна долгими ноябрьскими ночами, слушая, как стучит дождь в стекла и как рассыхаются половицы, я не раз представлял себе, что вот он в отчаянии хватает пластмассовую трубку, набирает мой номер: «занято», «занято», «занято», набирает еще двадцать раз с тем же успехом, ждет звонка от меня, а я в это время пробиваюсь к Грише Рогожину, и тогда в его лице проступает решимость, — он срывает с вешалки куртку, натягивает и зашнуровывает кроссовки, достает из ящика тяжелый кухонный тесак, а потом, соврав что-то родителям, сбегает по лестнице и выходит на улицу.

Ближе к ночи я не выдержал и рванул из Лобни в Москву. Разумеется, Галина моя была категорически против. Она хватала меня за руки, вырывала плащ, затем — шарф и перчатки. Я же вижу, что тебе опять нездоровится, посмотри на себя: ведь шатает, как пьяного, свалишься на улице с температурой — кому ты нужен? Глаза у нее были полны слез. Пришлось на нее прикрикнуть, что я позволяю себе исключительно редко. Самочувствие у меня и в самом деле было неважное. Кружилась голова, в теле была неприятная, как при лихорадке, слабость, поджилки в коленях дрожали, а когда я наклонился, чтобы поддернуть «молнию» на ботинках, дурная мягкая сила внезапно повела меня вбок и я, чуть не упав, был вынужден прислониться к косяку двери. На секунду я даже заколебался: а, в самом деле, стоит ли ехать? Но меня, как Герчика, гнало вперед некое томительное предчувствие — то, чему не веришь, пока не увидишь собственными глазами, и, как Герчик, я пробормотал Галине нечто успокоительное, вроде того, что уду звонить, не беспокойся, в огонь не полезу, на амбразуру не лягу, закрыл дверь и торопливо сбежал по ступенькам.

* * *

Первый приступ беспамятства настиг меня в электричке. Я отлично помню, как торопился на станцию по тихой вечерней Лобне: пыль проселка, разлапистые кусты малины, отдаленный собачий лай, расплывающийся, как клякса на промокашке. Темнота была резкая, точно в безвоздушном пространстве, исполинскими ребрами торчали столбы уличного освещения, лампочки их, разумеется, как всегда, не горели, кое-где проглядывали сквозь листву желточные окна. Я еще подумал, что вот живут себе нормальные люди: попивают чаи и ни до чего им нет дела. У канавы, где мы когда-то расстались с Рабиковым, зверски мявкнув, дорогу перебежала черная кошка. Я трижды сплюнул, это я тоже отчетливо помню, но вот прогон от Лобни до вокзала в Москве выпал полностью: кажется, что-то вагонное, что-то трясущееся, что-то вздрагивающее, грохочущее на рельсовых стыках, пятна лиц и вроде бы музыка из транзистора. Савеловского вокзала я тоже абсолютно не помню. Кажется, оттуда я долго трясся в автобусе. Хотя, честно сказать, какие в это время автобусы? Я пришел в себя только на некоей Рождественской улице. До сих пор не представлю, как я туда попал. Голова дико кружилась, тротуар задирался, будто палуба корабля. Я еле стоял на ногах и первое, что увидел, — здоровенного парня, бегущего ко мне с железной палкой в руках. Морду туго обтягивал капроновый чулок с прорезями для глаз. Видение страшное, у меня даже не было сил уклониться. Однако парень этой палкой меня не ударил: в последний момент резко свернул, пихнул плечом, выругался, — что, сука, стоишь?! — и, вбивая ботинки в асфальт, побежал дальше.