Клочья тьмы на игле времени, стр. 26

ДЕЙСТВИЕ ВТОРОЕ

ЧЕРНЫЕ МАСКИ

Как рассказать об Орфее, погребенном в каменном мешке венецианской тюрьмы…

Чума скиталась в тот год по всей Италии. Тяжелый багровый свет факелов заливал по ночам кладбище. Мороз надолго застеклил сухие лужи. Оцепеневшая земля противилась заступу. Смерзшиеся красноватые комки с громом плясали на черных крышках гробов. Мертвые скрюченные лозы. Шуршащие съежившиеся листья. Черные кипарисы и скорбные пинии.

По узким кривым улочкам неслась вьюга. Непрерывно звонили колокола. Заунывный протяжный гул плыл над Феррарой, Мантуей, Венецией, Неаполитанским королевством, Сицилией, Апулией, Калабрией.

Темная мадонна неслышно скользила по городам.

Исчезли торговцы горячими каштанами. Факелы рассыпали искры. Веки ставней сомкнулись на слепых окнах притаившихся домов. Только лошади могли увидеть скорбную женщину в черном платке. Заходились в испуге. Вставали на дыбы. И сорванное с оси колесо катилось и грохотало по пустынным мостовым. Еще собаки чуяли присутствие страшной гостьи. Когда в разрывах истерзанных туч проглядывал бледно-желтый диск, они задирали морды и выли. Люди поеживались от этой нестерпимой собачьей тоски, пугливо крестились. И даже на заброшенных колокольнях сами собой звонили тогда колокола.

Суеверие и темный ужас шли по стопам чумы. Но оглохшая душа фра Валерио не принимала страха. Ни зараза, ни потусторонний мир не могли вывести его из ледяного оцепенения.

Проблески лунного света зеленоватым глянцем легли на скорбную урну. В один день была изваяна она из фаросского мрамора по велению герцога Метеллы.

Мессер Валерио ди Мирандо закоченевшей рукой перебирал четки. Колючий ветер срывал с него плащ. Третью ночь приходил он на свидание к Горации Метелле, жизнь которой оборвалась на семнадцатом году.

И в эту ночь показалось ему, что белая тень Горации, как легкий пар, поднялась над холодной землей. Он упал на колени и простер к ней руки. Но слова умирали в его горле. Только слезы стояли в переполненных глазах.

Утром нашли его окоченевшего и беспамятного. Он обнимал мраморную урну, украшенную рельефом из опрокинутых факелов. Разжали посиневшие руки и понесли к воротам бенедиктинского монастыря. Но братья бенедиктинцы не отомкнули тяжелых запоров и не пожелали принять больного. Боялись заразы. И кто мог осудить их? Тогда отнесли его в церковь Страстей господних, где в сумрачном нефе лежали такие же неподвижные тела, закутанные в плащи или одеяла.

Он похоронил юную Горацию и сам чуть не умер потом в старом церковном нефе. Но последний час его земной жизни еще не пробил тогда. Болезнь отступила. Истощенный, в ставших вдруг удивительно свободными одеждах, вышел он на улицу Феррары. Небо показалось желтым и страшным. Весенний ветер донес какое-то сладковатое зловоние. Жизнь продолжалась. Голуби сидели на терниях мученического венца Назареянина. Сновала пестрая людская толпа. Чумазые оборванные ребятишки наполняли воздух звенящим хохотом.

Улица оглушила и испугала его. Ему сразу же захотелось назад, в сумрак и тишину храма. Он поднял голову. На него смотрела фреска работы несравненного фра Дольчи. Бог-отец в облаках и лучах. Ангельские хоры. Престолы. Власти. Силы. Трубы, готовые возвестить час страшного суда. И библейское небо. Такое же желтое и предзакатное. Невероятное, страшное небо.

В этот миг он возненавидел Феррару.

Слишком многое отдал он этому лживому и неблагодарному городу. А что получил взамен? Эту весну? И запах тревожного ветра? Все лгало. И прежде всего лгали его собственные чувства.

Но справедлив ли он сейчас? Наверняка нет! Но разве с ним часто бывали справедливы? Хватит! Надо рвать цепи сердца.

Только одно-единственное воспоминание еще приковывало его к этому городу. Он навсегда запечатлел в себе тот далекий день. Солнечный день детства. Чуть терпкий запах созревающего винограда. Непередаваемый запах доброй силы земной. Вино - это кровь природы… Изумрудные ящерицы на грудах пыльного щебня. Поросшие рыже-зеленым бурьяном холмы. Какое синее и молодое было тогда небо! Красная крыша и белое облако. Плющ. Холодный сумрак замшелого колодца. Инжирное дерево. Темный кипарисовый крестик на свежевыбеленной стене. Дыхание трав и чад оливкового масла. Тепло испеченного хлеба и треск сухих поленьев в добром домашнем очаге…

Милые запахи, мелькающие отблески детства… Отец закричал тогда испуганно и счастливо. Маленький Валерио кинулся на этот внезапный пугающий зов. Дрожащей рукой отец указывал на пламя. Другую руку он прижал к губам: «Тише! Тише… Смотри».

В прозрачных голубовато-желтых волокнах огня плясала саламандра. Он увидел ее и замер. Еще с минуту волшебное существо плескалось в огненных струях. Потом треснуло полено. Вспыхнули яркие искры поднявшейся сажи, и саламандра исчезла. И тут же отец сильно ударил его по щеке. Но тотчас же подхватил на руки, зацеловал, одарил сластями.

«Я ударил тебя, чтобы ты всегда помнил этот день. Саламандра принесет тебе счастье. Судьба твоя будет необыкновенной».

И он запомнил этот день. Даже то странное ощущение раздвоенности, которое испытал тогда. Отец лаской загладил незаслуженную обиду. Валерио все понял и простил. Но смутное ощущение несовместимости пощечины с поцелуями осталось. Одно не искупало другого. Он впервые подумал, что миру присуща удивительная двойственность.

Ночь прогоняла день, заступала на его место, чтобы уйти с рассветом. Но они не заменяли друг друга. Ночь оставалась ночью, а день - днем. И радость не уничтожала печали, а только лишь временно замещала ее. И зло было несовместимо с добром, хотя порознь они не существовали. Противоположные начала взаимно порождали друг друга, сменялись одно другим, но никогда не сливались. Слияние означало бы для них уничтожение. Или состояние, предшествующее рождению, что, наверное, одно и то же.

Валерио не обиделся на отца. Понял, что ласка пришла на смену обиде. Но обида оставалась обидой, а ласка - лаской. Они жили сами по себе. И одна не могла уничтожить другую.

Еще стоит на этой земле дом его отца и деда. Шумит ветер в широких и липких листьях разросшегося инжирного дерева. Бадья роняет светлые капли в сумрачную зелень колодца. И домашнее доброе пламя все еще лижет сухие поленья.