Русская дива, стр. 103

56

— Это же первая беременность! Нет, Иосиф, при всем моем к вам уважении… — Рената Борисовна Яблонская, дежурный врач родильного дома в Сокольниках, решительным жестом отодвинула от себя оба «елисеевских» пакета с продуктами и шампанским, которые Рубинчик поставил ей на письменный стол, войдя к ней в кабинет.

17 лет назад, в день полета Юрия Гагарина, Рубинчик, в ту пору еще только внештатник «Рабочей газеты», примчался в этот роддом и с помощью именно Яблонской предложил всем новоиспеченным мамочкам назвать новорожденных мальчиков в честь Гагарина Юриями, а потом написал об их патриотическом порыве, не забыв упомянуть парой лестных слов и доктора Яблонскую, принявшую на свет одиннадцать Юриев. Что, естественно, сразу сказалось на ее карьере: ее тут же назначили старшим врачом, а еще через год — заведующей родильным отделением. И потому позже, когда Рубинчик женился, именно здесь Неля рожала и Ксеню, и Бориса, и роды принимала сама Яблонская, за что, конечно, взяток не брала, но получала ценные подарки. Все это дало Рубинчику право заявиться теперь в роддом поздним вечером и разговаривать с Яблонской в ее кабинете с глазу на глаз. Однако…

— Евреи не убивают семя свое, и я не буду делать никаких абортов! — заявила Яблонская.

— Рената Борисовна! — Рубинчик в отчаянии полез в карман пиджака за кошельком.

— Иосиф, вы с ума сошли? — изумилась Яблонская. И разозлилась: — Уберите деньги немедленно! Я от вас не ожидала, честное слово! И вообще, что за горячка? Через пару недель, если она решит, что действительно не хочет этого ребенка, придете и мы поговорим.

Рубинчик запустил руку в свои и без того всклокоченные волосы.

— Рената Борисовна, у меня нет двух недель! Смотрите, — он положил перед ней свою выездную визу и билеты на поезд. — Через шестнадцать часов я уезжаю. Совсем!

Яблонская посмотрела ему в глаза, и на ее округлом лице шестидесятилетней еврейской женщины появилось выражение мучительной скорби.

— Боже мой! — сказала она тихо. — И вы тоже?

— Теперь вы понимаете? Я не могу оставить этого ребенка…

— Что вы будете там делать? — спросила она с такой горечью, словно Рубинчик собрался в африканские джунгли, и она сквозь время видела его несчастную судьбу.

— Неважно. Что-нибудь, — ожесточился он от этого. — Помогите мне сейчас. Пожалуйста! А там мне Бог поможет.

Она смотрела на него долго, скорбно, с болью — как на покойника. Потом шумно вздохнула и, убирая пакеты в ящик своего стола, сказала:

— Иосиф, вы меня просто толкаете на преступление…

— Спасибо! — сказал он.

Выйдя из кабинета Яблонской, Рубинчик подошел к Оле, сидевшей на стуле в пустом больничном коридоре. Ее глаза смотрели на него с доверчивостью ребенка. И это было самое ужасное из всего, что случилось с ним до этого и случится после. Доверчивые, как у ребенка, Олины глаза.

Он сел рядом, взял ее за руки, чувствуя себя палачом, подонком, монстром.

— Все будет хорошо, дорогая. Тебе сделают наркоз и укол фенамина. Ты ничего не почувствуешь, честное слово!

Она улыбнулась:

— Почему вы не разрешаете мне оставить ребенка? Я выращу вашего сына, честное слово. Сама.

— Оля, ну, пожалуйста, — не будем об этом!..

Тут у него за спиной открылась дверь кабинета, Яблонская вышла и сказала Оле:

— Пошли со мной, детка.

И, не ожидая Олю, пошла по коридору. Рубинчик и Оля встали, двинулись за ней, но она повернулась, сухо сказала Рубинчику:

— Иосиф, вы останьтесь.

Он отпустил Олины руки, и Оля шагнула за Яблонской, но тут же остановилась, сняла с руки два тонких серебряных браслета, отдала Рубинчику и пошла за врачом своей чуть утиной походкой. Но через несколько шагов оглянулась. В ее больших серо-зеленых глазах не было страха перед операцией, а только — сомнение, вопрос.

Так ребенок, уходя в кабинет доктора, оглядывается на отца.

Рубинчик слабо улыбнулся ей, а когда она ушла, сел на стул, откинул голову к стене и, сжимая в руке Олины браслеты, закрыл глаза.

«Боже мой! — крикнул он мысленно. — Зачем все это? За что?…»

Какой-то странный гул и храмовый звон возник у него в голове. Словно этот аборт был последней тяжестью, надавившей на него и выдавливающей его в какое-то новое состояние, в другое пространство, куда он не успел попасть тогда, в Киеве. Он схватил себя руками ниже затылка, за шею, пытаясь промассировать вены и снять скачок кровяного давления, но это был тщетный, бесполезный жест — он вдруг прошел, проник, проломился сквозь какую-то незримую и бесплотную стену тьмы и света, гула и звона и оказался в странно разряженном пространстве, под непривычно высоким и чистым небом, зелено-голубым и прозрачным до звона. Словно, протаранив в горящем скафандре плотную атмосферу незнакомой планеты, он высадился на нее в беззвучном парашютном прыжке.

…Гигантская степь с высоким сухим ковылем лежала перед ним. В этой степи походным порядком двигалось бесчисленное войско: далеко впереди шли авангардные кавалерийские отряды в тяжелых кованых латах, с острыми копьями и яркими цветными боевыми знаменами. За ними — пешие воины с горящими светильниками и огромным, сияющим под солнцем золоченым щитом. Затем, в большом просвете меж этими воинами и всей остальной колонной, на белом коне, покрытом золотой парчой, ехал невысокий всадник не старше сорока лет, в голубом плаще с золотым подбоем, с лобастым лицом под сияющим шлемом и с красивой ухоженной бородкой. Рубинчик узнал его сразу, мгновенно, словно знал всю жизнь. Это был Иосиф Тогармский, сын Аарона и Царь Хазарии. Позади него во главе с хакан-беком двигалась конница: тысячи воинов, построенные правильным походным строем и разбитые на сотни. А дальше, за ними, до горизонта, сколько видит глаз, — бесчисленное пешее войско, верблюжьи обозы, табуны свежих ездовых лошадей и гурты овец и баранов для пропитания этого войска.

Но что-то вдруг нарушилось в ровном движении этой необозримой процессии. Какой-то трепет, как быстрая волна, пролетел по гигантской колонне. Словно судорога прокатилась по телу многокилометровой змеи и достигла слуха Иосифа Тогармского. Он оглянулся. И увидел, как, рассекая воздух криком и взмыленным конем, мчится к нему вдоль колонны седой, полуодетый и босоногий всадник.

Иосиф остановил своего коня и повернул его к этому всаднику. Он узнал его, это был кундур-хакан, заместитель хакан-бека, оставленный в Итиле управлять городом и защищать его от персов и турок, периодически набегавших с юга, от Дербента и Мангышлака. И когда узнал Иосиф Тогармский в этом всаднике заместителя своего хакан-бека, да еще увидел небрежную одежду его, то холодные руки страха охватили его сердце. И крепкое копье ужаса вошло в его ребра, как входит рог носорога в тело овцы.

То, что кундур-хакан, презрев вековой порядок, оставил город и, минуя даже хакан-бека, сам подскакал к Царю на расстояние дерзкой близости и прямо с крупа своего коня упал под копыта царского скакуна, — все это обещало какие-то плохие, ужасные вести.

Досточтимый хакан-бек, подняв руку, остановил все войско.

— Говори! — тихо приказал Царь лежащему в пыли кундур-хакану.

— Русы! Русы сожгли Итиль! — выкрикнул кундур-хакан, не поднимая головы от пыльной дороги и свежего лошадиного помета. — Вятичи и буртасы пропустили русов по Большой реке, и они сожгли Итиль! Все погибло, все царство погибло, о великий Каган! Бог Израиля оставил нас!..

— Говори еще! — снова приказал Иосиф Тогармский, темнея лицом.

— Они пришли на ладьях, ночью, когда твое войско спало, о Царь! Их тысячи тысяч! Они бесчисленны, как песок, сильны, как степные волки, и не знают пощады ни к мужу, ни к жене его, ни к детям нашим! — быстро заговорил кундур-хакан, глотая пыль. — Они разграбили все, что было у нас на реке и вокруг нее. Они сожгли синагоги, церкви, мечети, базары, бани! Они убили всех, кого застали спящим, а кто проснулся — тому вбивали гвозди в головы! Они ослепили раввинов, мулл и священников. Погибло царство твое, о Царь царей…