Гулящие люди, стр. 137

– Любит так, плотно к ветвям… спит боярин…

– От гнуса над возком запону…

– Нам дозволь тоже кибитки спустить – комар жгет…

Снится хмельному стольнику, что он у царя за трапезой прислуживает с другими стольниками. Все наряжены по правилам, в кафтаны бархатные – кто в розовом, кто в лиловом, а на груди у всех, как и подобает, шнуры и кисти жемчужные, только он, Василий Бутурлин, в одной рубахе. Царь сидит за столом, рядом с ним по левую руку Никон, борода у Никона белая… «Пошто Никон? Никон монах!» И с Никоном рядом Антиохийский патриарх с панагией на груди, черный, носатый, с лица похожий на ворона.

«Счастье! Царь меня не видит – будто и нет меня…» – думает Бутурлин. На столе перед царем много кубков с вином. Царь, как заведено, раздает их и говорит, кому нести; стольник с красным носом в зеленом колпаке по-птичьи кричит и вместо того, чтоб величать имя и чин, кому послан кубок, говорит:

– Попы стали пьяницы! А крылошана бражники – чем бы людей учить и унимать, они сами дурно творят, и простые люди живут и допьяна пьют!

«Ух, прогневитца царь!» – думает Бутурлин и видит: царь весь сделан из сахара, и шапка Мономаха на нем сахарная…

Вот опять царь дал стольнику кубок вина: «Снеси Борису!»

Стольник отходит от стола, щелкает губами, как птица клювом, передразнивает птицу чечетку и говорит:

– Чего ради жены с мужьями своими одни живут, а холостых к себе не припускают?

«Охота же ему подлую птицу понять и пересказать!» Бутурлин прячется в толпе, чтоб его не видели… глядит, а за столом близ царя встал патриарх Антиохийский, поднял свою панагию над столом, сделал ею крест, благословляющий трапезу…

Стольник Василий подумал: «Застольную молитву будет чести», и слышит – патриарх Макарий сказал: «Воры крадут… замки ломают, живот чужой уносят, да мало им удачи бывает: как их поймают, так бьют и увечат, в Приказ отводят, а там их рвут и пытают и в розысках жгут и мучат!» – «Где я чел… такое?…» Он подумал и увидал: царь глядит в его сторону. Подбирая рубаху, Василий Бутурлин прячется и чувствует, что кто-то крепко взял за рубаху: «Ужели палач?» Его приподняли. стало холодно… Стольник почувствовал на голове колючее, очнулся– пахнет конским потом. Начал болтать голыми ногами – по ногам бьет влажными ветвями больно и сучьем дерет. Подумал: «Сон нелепой, ужели так снитца?» Нет, он чувствует прохладу леса, слышит конскую ступь, его везут на шее лошади перегнутым, бок мозолит седлом. Увидал песок: «Дорога?»

– Очкнись, худой черт! – услышал стольник голос. С головы его сброшенное сукно чалдара легло на грудь лошади:

– Спаси бог! Кто ты?

– Не кричи…

– Не буду – скажи бога для?

– Одному Бутурлину конец дали, – ты другой! Едем к моей ватаге…

– Ой, што ты? Меня… я… чем?

– Ты ладишь сюда везти дьяков и палача? Имать и пытать холопов, коих твой брат на волю спустил?

– Да нет! Ей-богу, нет! Во хмелю грозился, и то не холопов ладил искать, узорочье…

Конь пылил на дороге шагом.

– Пошлешь дьяков – тебя сыщем, кончим…

– Никого не пошлю! Пошто мне? Получил свое… еще коней от воеводы возьму – и все…

– Целуй на том, што говоришь, крест! Тогда не умрешь. Воин в железной шапке, в кожаной рыжей куртке, с боку из кожаной рукавицы достал медный крест, остановил коня.

– Целуй!

– Целую крест святый я, стольник Василий, сын Васильевич Бутурлиных! – сказал с дрожью в голосе стольник, крестясь и целуя крест, продолжал:-Даю клятву перед сим честным крестом и обещаюсь эту сторону забыть, не поминать и лиха на нее не держать… стрельцов, дьяков и палачей не наводить, не слать – аминь!

Воин легко, как ветошку, держа за рубаху, ссадил с коня стольника, повернул лицом в сторону, откуда приехали:

– За поворотом дороги узришь огонь – там твой табор, иди!

Стольник никогда не ходил босой, а теперь, избавясь от смерти, торопливо, хотя и спотыкаясь, шагал по утренней прохладе и думал: «Спаси господь, у смерти в пасти был! Ну и сторона! Дива нет, что старик Василей погиб ту!»

Дорога завернула вправо – огонь? «Огонь! Мои подводы… прикажу сниматься!»

Стольник дрожал от страха и прохлады утра, но чуть не бегом побежал к табору, на ходу согрелся… Раннее солнце начинало золотить вершины сосен…

Домка на воеводином дворе расседлала коня, завела в конюшню.

Нищие, шедшие первыми к церкви, видели Домку верхом на коне, в ее наряде, сказали:

– Знать новой-то воевода шлет же ту бабу на разбой?

– Всем деньги радошны… а ты – молчи.

Часть четвертая

На Яик-реку

Когда Кирилка, отъехав с ватагой тюремных сидельцев, топил на середине Волги мешок с воеводой Бутурлиным, Сенька, простясь с Домкой, погонял коня рысью, чтоб настичь своих. Остановиться ватаге сговорено в двадцати верстах ниже Ярославля, вблизи Волги, на опушке леса. Дать отдохнуть лошадям и людям и до-. ждаться атамана, Сенька, простясь с Домкой и разоспавшись, забыл уговор со своими; он ехал, погоняя коня, но конь его забирал к опушке, а Сенька, опустив голову, дремал и не замечал лошадиного своеволия.

Очнулся Сенька и насторожился от звонкого свиста, подумал: «Наши свистят… становище…» Он направил коня на свист в перелесок березовый, дремота с него сошла, по лицу било душистыми ветками с клейкими молодыми листьями. «Вот тут, видно, они, – на поляне…»

Когда Сенька въехал на лесную полянку, приостановился, оглядываясь, свист повторился, и вслед за свистом из густого леса стукнул выстрел: пуля, задевая ветки, прошипела над головой Сеньки, слегка тронув шапку. Сенька хлестнул коня и крикнул: – Гой да!

Конь, зажмурясь, мотал головой, он не слушал окрика, шагом пролезал, густую опушку матерого леса. Подались вперед; едучи, Сенька оглядывался и за толстыми соснами увидал двух парней без шапок, в серых рубахах. Парни пытались зарядить пищаль. Один держал дуло пищали на колене, другой продувал ствол, топыря щеки пузырем.

– Эй, вы? По мне били?

– В кого били, того не убили! – ответил один, другой, отделив от дула губы, замаранные пороховой гарью, добавил:

– Мы процелили, зато ты цел!

– А ну-ка! Мой черед – я не процелюсь. Сенька выдернул из седла пистолет.

– Не стрели, мотри! – крикнул один, снова начиная возиться с пищалью.

Сенька удивился: «Чего глядеть? В меня били – теперь я!»

– Наш ватаман Ермилко, он тя на огне испекет!

– Да где он?!

– Тут, близ!

– Эй, парни! Кличьте атамана!

– Пошто тебе?

– Я брат ему!

– Во… брат! А не брусишь? Сенька взмахнул пистолетом:

– Кличьте! Велю, да скорее!

Парни неохотно опустили в траву тяжелую пищаль. Оба присели на корточки, и, всунув пальцы в рот, каждый по три раза свистнул.

Из глубины леса отозвались длительным свистом.

Выше подымалось солнце, тысячами золотых искр рассыпаясь в лесной заросли. Радугой отливала роса на листах и хвое древесной. Курились туманы над кустами ивняка – из балок, заросших багульником и дикими цветами. Пахло сосновой корой и прошлогодними, не сгнившими до конца листьями.

Сеньку опять тянуло в дремоту, но он, тряхнув головой, слез с коня, стреножил, снял узду, положил на седло, снял кафтан и тоже закинул на седло. Конь жадно принялся есть влажную траву, а Сенька, сняв шапку и ероша кудри, думал: «Не лгут ли? Пожду…»

Вертя на колене заржавленную пищаль, один из парней спросил:

– Тебе пошто ватамана сюды?

– Говорю – я брат! А вы пошто стреляли?

– Мы на стороже и думали, ты от воеводы доглядчик…

– Пищаль запустела! Ржав ее изъел – киньте, – сказал Сенька.

– Любая орудия… нам и така в диво!

По лесу переливчато прокатился звук рожка. Парни, сунув в траву пищаль, надели кафтаны и шапки, подтянулись, взяли в руки рогатины. Рожок заиграл близко. Сенька силился и долго не мог разглядеть играющего. Меж деревьями маячила голубоватая даль, она заколебалась тонкими прутьями берез, и тогда лишь Сенька различил половинчатое лицо атамана – Ермилки Пестрого.