Орден куртуазных маньеристов (Сборник), стр. 30

Немолодой Иван-царевич

Немолодой Иван-царевич
В расшитом золотом кафтане,
бубня невнятно о невесте
Болтался на телеэкране.
Он меч хватал за рукоятку,
Грозясь расправиться с Кащеем,
И рожи корчил равнодушно,
Поскольку был, наверно, геем.
А может даже и не геем,
А лишь обычным алкашом,
Который любит, скушав водки,
Купаться в речке голышом.
И очень даже было видно,
Что не нужна ему подруга,
Что пузырём трясет за кадром
Гример, прогульщик и пьянчуга,
Что всё, что нужно человеку -
Нарезать помидоров с луком,
Всосать по сто четыре раза
И дать раза всем бабам-сукам:
Бухгалтерше, зловредной твари,
Что не дает никак аванса,
Актёркам Варе и Тамаре,
Что взяли тон над ним смеяться,
А также дуре-сценаристке
Влепить меж поросячьих глазок,
Что б чаще думала о смысле
Своих дебильных киносказок.
А я лежал, седой и мудрый,
В мерцании телеэкрана
С одной хорошенькой лахудрой
И всё жалел, жалел Ивана.
Иван, будь чаще с молодёжью
И разделяй её забавы,
Охвачен бесноватой дрожью,
Вали её в кусты и травы.
Пои её поганым зельем,
А сам не пей, коли не молод.
И будут выжжены весельем
Промозглость лет и жизни холод.

Незабываемый Россини

...Я человек восьмидесятых.

(Чехов, "Вишнёвый сад")
Лень, праздность, кутежи, интриги и дуэли -
вот спутники моих летящих в бездну лет,
да щебетанье дам с утра в моей постели,
да чернота у глаз - безумных оргий след.
Признания в любви выслушивая хладно,
бесчувственно смотрю на слёзы бедных дев,
и трепетную грудь целую безотрадно,
невинное дитя бестрепетно раздев.
Ничто не шевельнёт отрадного мечтанья
на сердце как урюк иссохшем и пустом.
И только погрузясь порой в воспоминанья,
перестаю я быть законченным скотом.
Недавно, проносясь в курьерском по России,
я вспоминал июль, Калугу и Оку,
бехштейновский рояль и музыку Россини,
и всё не мог прогнать внезапную тоску.
Я был тогда студент, она была певица.
Неловок и румян, я ей дарил цветы.
Я был её сосед, я был готов молиться,
взирая на её небесные черты.
О, как в её саду поутру пели птицы,
когда, крадясь как тать вдоль выбеленных стен,
под окнами её девической светлицы
чертил я на песке признанье: "Ie vous aime".
Аннета, грусть моя, мой ангел синеглазый!
В стране любви с тобой мы были новички.
Смотрели в небо мы - и видели алмазы,
а кто-то видел там свиные пятачки.
И этот кто-то был чиновником управы,
смазливым и нечистым на руку дельцом.
Он опоил тебя, а после для забавы
оставил в номерах с воронежским купцом.
Сокровище твое в ту ночь не пострадало:
купчишка был хмелён, точней, мертвецки пьян.
А ровно через день чиновника не стало,
он умер у Оки от огнестрельных ран.
Была ты отмщена, а я, счастливец пылкий,
невинностью твоей за то был награждён.
Над свежей твоего обидчика могилкой
ты отдавалась мне в ночь после похорон.
На следующий день кровавые разводы
увидел добрый люд на гробовой плите.
А по Оке, ревя, сновали пароходы,
и птицы пели гимн любви и красоте.
По городу ползли немыслимые слухи:
управский негодяй был, мол, упырь иль черт...
А мы с тобой в любви увязли, словно мухи,
в разгар мушиных ласк присевшие на торт.
Я целовал тебя, тонул в небесной сини
глубоких, как Ока, прохладных нежных глаз.
Ты пела под рояль "Цирюльника" Россини.
Россини, чародей! Как он тревожил нас!
Я совлекал с тебя дрожащими руками
турнюр и полонез - ты продолжала петь -
и открывалось то, что было под шелками -
и, ослеплённый, я готов был умереть..
Июль, июль, июль! О запах земляники,
который исходил от тела твоего!
А на груди твоей играли солнца блики.
Я задыхался, я не помнил ничего.
Приличия забыв, забыв про осторожность
и про твою маман, полковницу-вдову,
использовали мы малейшую возможность,
чтоб превратить в бедлам дневное рандеву.
С полковницею чай откушав на закате,
к обрыву над рекой сбегали мы тайком,
и там, задрав тебе муслиновое платье,
я сокровенных тайн касался языком.
Ах, Боже мой, теперь бессмысленной рутиной
мне кажется уже вся эта канитель,
когда, крутя сосок красавицы невинной,
я мрачно волоку её в свою постель.
Аннета! Не таким я был, когда вас встретил,
вино и Петербург сгубили жизнь мою.
Забыли ль вы о том калужском знойном лете,
над синею Окой, в родительском краю?
А я? А я в разгар студенческих волнений,
признаться, не сумел вам даже написать,
лишь где-то прочитал, что на калужской сцене
и в ближних городах вы начали блистать.
Два года я провел в Шенкурске под надзором,
дурь выбил из башки мне Олонецкий край.
Вернувшись в Петербург, я стал большим актёром
и женщин у меня - хоть в вёдра набирай.
А ты? Я слышал, ты по-прежнему в Калуге,
сценическая жизнь твоя не удалась.
Об этом две твои поведали подруги:
я в Нижнем год назад резвился с ними всласть.
Ах, милая Аннет, ты тоже сбилась с круга:
юристы, доктора, поручики, купцы,
всем ты была жена, невеста и подруга,
все были, как один, подонки и лжецы.
Так, весь во власти дум, я мчался в первом классе,
на станции Торжок направился в буфет -
и тут же обомлел : ты подходила к кассе.
"Аркадий, это вы?" - "Ах, Боже мой, Аннет! " -
"Куда вы?" - "В Петербург. А вы? - "А я в Калугу".
"Что делаете здесь? Очередной роман?" -
"Увы. А вы?" - "А я похоронил супругу,
её в Твери убил жандармский капитан". -
"Аркадий, как мне жаль!" - "Да полно вам, Аннета.
Она была глупа, противна и стара.
Когда б не капитан, я сам бы сделал это.
Ба! Кажется звонок. Прощайте, мне пора".