Сонник Инверсанта, стр. 30

– А это, интересно, откуда? – я недоуменно указал на царапины.

– Не бери в голову, – Ангелина мужественно улыбнулась. Зайдя мне за спину, обняла за шею, прижалась всем телом. Трюмо послушно отобразило произошедшее слияние. Ни дать, ни взять – Адам и Ева в райской квартирке после ликвидации рокового яблока.

– Я совсем тебя не узнаю, – шепнула мне на ухо новоиспеченная Ева.

– Да уж, страшненький… – я даже не спрашивал, – констатировал. Возможно, я мало что смыслю в мужской красоте, но в женской кое-что понимал. И, на мой взгляд, эти два тела в зеркале сочетались далеко не самым лучшим образом. На Аню можно было смотреть и сбоку, и спереди, цедя слезы умиления, восхищенно прицокивая языком. От моего вида тоже легко было заплакать, но уже из чувства сострадания.

– Неправда, ты очень даже красивый!

– Красивый?

– Правда, правда! И я снова тебя хочу! – она стиснула мою шею так, что я захрипел. Пришлось прибегнуть к борцовским приемам, отчего тело ее мгновенно преобразилось, став по змеиному гибким и вертким. Теперь я уже не сомневался, что столь отменные пропорции моя нынешняя подруга приобрела не в процессе ленивого сидения на студенческих лекциях. Впрочем, она и сама успела кое-что порассказать. Девочка, как выяснилось, уважала верховую езду, фехтование, с удовольствием плавала и не чуралась чисто мужских тренажеров. Так или иначе, но физическая ее форма заслуживала высшей похвалы, и чтобы одержать верх, мне пришлось приложить немалые усилия.

– Ты стал сильнее, – вынесла она резюме. Я самодовольно улыбнулся. Быть кого-то сильнее всегда приятно – тем более, если речь заходит о твоих конкурентах.

– И живот твой куда-то пропал, – она ткнула меня кулаком в бок. – Ты увлекся каким-нибудь видом спорта?

Мне хотелось сказать – кем именно я увлекся, но откровенничать с этой умницей было преждевременно. А потому, оказавшись в затруднении, по старой студенческой привычке я ответил вопросом на вопрос:

– В смысле?

К слову сказать, когда-то этой идиотской присказкой переболел весь наш поток, что постоянно приводило к словесным казусам. Скажем, у кого-нибудь спрашивали:

– Который час?

Спрашиваемый тер лоб, мучительно морщился и в свою очередь вопрошал:

– В смысле?…

– А конспекты у тебя с собой?

И снова следовала та же нелепица. Вот и Аня на мою словесную баррикаду тут же фыркнула

– Спортом – это значит в смысле спорта. И ты не заговаривай мне зубы! Еще неделю назад ты был жирненьким и рыхлым, а сейчас…

– Что сейчас? – я навалился на Анну, прижавшись к ней так тесно, что она сначала прикрыла глаза, а потом бурно задышала. И в том, как она принимала меня в себя, как стискивала руками, пальцами и лоном, не было ни ханжеской безучастности, ни похотливой жадности, ни агрессии амазонки. Да и сам я себя не слишком узнавал. Верно, и впрямь было в подобных отношениях нечто особенно сладкое – в моем блаженстве за чужой счет. Впрочем, и совеститься я не спешил. Сейчас ей было хорошо – возможно, так же хорошо, как и мне, и я не видел особых препятствий, чтобы не записать эту заслугу целиком и полностью на свой счет.

Я обнял Анну крепче, обморочно прикрыл глаза. На минуту мы стали одним целым – двое, очутившиеся в одной лодке и в одной коже. Я чувствовал ее ток, и мое собственное напряжение передавалась ее мышцам. Так мы лежали довольно долго – может быть, полчаса, а может, и полдня. Только когда накал окончательно спал, а сердечный пульс снизился до приемлемого, она хрипло произнесла:

– И все-таки это не ты.

Я перекатился на ворсистый ковер и, чуточку помолчав, спокойно согласился:

– Да, это не я.

– Кто же тогда ты? Инопланетянин?

– Можно сказать и так.

– А если серьезно?

– Если серьезно, я и сам не знаю, как я сюда угодил.

– Тогда ты должен мне рассказать!

– Что рассказать?

– Все!

Я прикусил губу. Миг слияния прошел, мы остывали, как пара поставленных в холодильник кисельных стаканчиков, и она это тоже почувствовала. Порывисто сев, обняла собственные колени, не глядя на меня, попросила:

– Ну, хоть что-нибудь…

Это был приемлемый компромисс. ВСЕГО я всегда боялся. Будь то закамуфлированная ложь или «чистая» правда. Любые эталоны иллюзорны, и чистую правду могут отстаивать только глупцы и дети. Когда же говорят: «Но ты ведь не знаешь ВСЕЙ правды!», я торопливо открещиваюсь: «И не надо!…» Вполне возможно, что всей правды мне не захочется знать и в самый последний свой час. Не та это информация, за которую стоит ссориться с ближними и развязывать войны. Сама по себе правда – скучна и аморфна. В каком-то смысле это подобие академической оценки, которую нахальные индивиды пытаются давать вечности. Но вечность нельзя оценивать, как нельзя оценивать километры с килограммами и ругать атомарный кислород. Однако Ангелина испрашивала лишь малую часть правды, а на это я был всегда согласен.

Глава 5 В антракте между раундами

По сию пору убежден, что графоманов надо щадить. Не оттого, что самого себя я также причислял к этому неугомонному племени, а по причинам чисто психотерапевтического свойства. Бичуя, мы не воспитываем, а, ставя клеймо, не способствуем добрым посевам. Так уж получается, что, выкорчевывая сорную траву, мы меняем бесполезные злаки на злую крапиву. И кто знает, не отвергни венская академия художеств юного Адольфа, не откажи духовная семинария строптивому Джугашвили, может, и не было бы вовсе второй мировой войны? И что плохого в том, что рябоватый грузин распевал бы в храмах псалмы, а молодой Шикльгрубер обрел бы статус модного художника? Рисовал бы себе развеселые натюрморты, пейзажи с венскими дамочками, а в паузах иллюстрировал книжки любимого Карла Мая с индейцами и кактусами. Но, увы, люди по сию пору с пеной у рта ратуют за профессионализм, наотмашь громя последователей Хлебникова, критикуя чудаковатых знахарей, в клочья разнося незлобивый дилетантизм. Вот и вырываются иные дилетанты в профессионалы – вопреки всем многоумным прогнозам. А, вырвавшись, возвращают пощечины сторицей…

Словом, я не унывал и продолжал надеяться. Стоило им позвонить, и я тут же начинал одеваться. Манили пальцем – и я бежал. Бросал дорогих пациентов, выдумывал отговорки для коллег – и самым бессовестным образом исчезал из больницы. Чуть ли не прыгал дворовой собачкой в предвкушении косточки. А ведь всего-то и звали – на обсуждение моей первой неумелой повести. Наверняка собирались ругать, но и это было лестно. Как ни крути, некто посторонний вчитывался в мои тексты, строил догадки, творил умозаключения, а потому я готов был лететь и мчаться, – и все только для того, чтобы выслушать чужое мнение. А что мне было до него, если вдуматься? Тем более, что радостных отзывов ждать действительно не приходилось. Я описывал не постельные сцены и не схватки в космосе, – я писал о своей работе. Иными словами – о сумасшедших. Я пытался поведать об открытии, которое по сию пору не решался преподнести научному миру. Очень уж оно было пугающим и фантастичным. Даже романтик Павловский, боюсь, попросту меня бы не понял. По этой самой причине я и решил прибегнуть к жанру фантастики – ушел в эзопово закулисье, хронологически точно зафиксировав все основные этапы своего открытия. Я рассказывал о пандемии, с некоторых пор охватившей весь мир, я писал о загадочных вирусах, которых однажды сумел разглядеть в наш первый электронный микроскоп. Но вирусы – это не инопланетяне, а потому на коммерческий успех я ничуть не рассчитывал. И все равно я шел по первому зову и первому звонку. Потому что всегда надеялся: а вдруг? Поднимется кто-нибудь из маститых и усатых и, степенно пройдясь вокруг стола, заявит: «Сыро, конечно, малодоказательно, но… Есть тут, братцы, нечто этакое… Шарм, что ли, изюминка. Да и язык вовсе даже не плох…» Вот ради одной такой фразы, которую никто еще не сказал и, скорее всего, не скажет, я носился по издательствам и редакциям.

При этом я прекрасно понимал, что писатель из меня, скорее всего, никакой. Так уж складывалась судьба, что всю жизнь я мечтал быть рыбой, но был человеком, хотел жениться на Наталье, а остался бобылем, надеялся сделать карьеру музыканта, а превратился в заурядного врача, каких кругом обитало великое множество. Оттого, верно, и потянулся к писчим принадлежностям. А что мне еще оставалось? Павловский толковал о многообразии миров, я же упрямо продолжал верить в вечность. Кругом простиралась смерть, и я воротил от нее нос, прекрасно сознавая, что ни бизнес, ни политика, ни криминал обещать вечности мне не могут. Милостиво и благожелательно вечность улыбалась одним лишь творцам. Из всех же видов творчества – писательство казалось мне самым сподручным. Сиди, строчи себе страницу за страницей, меняй лампы в плафоне, да снимай нагар со свечи. А уж прочтет ли кто после или нет – не так уж важно. Даже если ты написал один-единственный рассказ, ты уже сделал слепок собственной души, а, значит, увековечил частицу себя…