Границы из песка, стр. 30

Она освободилась от воспоминаний о человеке, который разрушил ее жизнь в Испании, но не может забыть страсть, которую он пробудил в ней. Это чувство живет внутри, словно в ожидании, до поры до времени скрываясь. Именно о нем думает она в полутьме комнаты, глядя на оконный переплет и слабый свет с террасы, который по диагонали прорезает воздух и слегка касается ширмы. Есть ли в нем какой-то смысл, кроме тех соблазнов, что по ночам искушают ее? Память тела простирается гораздо дальше, чем воспоминания. Мы не принадлежим никому определенному, не связаны с каким-то одним существом, наши склонности складываются из самых разных желаний, и все они перемешиваются между собой. Страны меняют свои границы, континенты отдаляются друг от друга, реки меняют русла и текут под землей, пока не найдут другой выход к морю. Разве Гарсес не рассказывал по дороге из театра, как буря в мгновение ока меняет облик пустыни? Она надеялась преодолеть любовь, а выходит, просто закопала ее, и та опять начала прорастать, как из семечка, из непонятно откуда возникшего опасного и сложного чувства. Похоже на загнанную внутрь болезнь, или передающийся по наследству старый долг, или жидкость, которая принимает форму сосуда, оставаясь неизменной по составу. Она дотрагивается до шеи, хранящей следы его нежного безумия, когда во сне на несколько секунд он буквально навис над ней, потом приподнимается, берет со столика стакан и начинает пить, но так неуклюже, что отдающая хлоркой вода тонкой струйкой течет по подбородку на грудь. Она злится и в то же время чувствует себя удрученной. Неужели она опять попалась в ту же ловушку? Меньше всего ей хочется снова влюбиться. Это все из-за жары и той странной ночи, думает она, поворачиваясь на другой бок, случайное приключение, и больше ничего.

С тех пор как она перебралась на улицу Кретьен, ее отношение к окружающему миру изменилось. Раньше она старалась находиться с краю, в тени, прижималась к стенам и решеткам террас, хотела спрятаться среди домов и деревьев и ни на что не обращала внимания: ни на себя, ни на свою руку, протянутую к спинке стула, ни на то, что город уже оставил на ней свой след и цвет кожи слегка изменился. Безопасность зависела не от нее, а от того, как воспринимают ее другие. Теперь же, находясь под защитой в этом доме в старом квартале Танжера, она чувствует, что опасность грозит изнутри, исходит от ее разбегающегося во все стороны воображения. Она могла спокойно спать сколько угодно, потому что другие глаза в этот момент не спали, и ощущения ее были искренни и сладостны, рождаясь безо всяких усилий из одной лишь благодарности. Впрочем, речь шла не столько о признательности, сколько о способности воспринять эту заботу, похожую на теплую волну тихой музыки, идущей из самых глубин, – такой звук издают струны, натянутые на деревянное тело старинного инструмента. А что за этой музыкой – неизвестно, и понять это невозможно.

Ей кажется, она ходит по острию меж двух существующих в сознании противоположных миров. Все предметы в доме – словно окна в чужую жизнь: фотография слегка улыбающейся женщина на мосту, будто выныривающей из тумана, поблекший от времени ковер, открытая книга на столике в предрассветный час – и шаги… шаги Филипа Керригэна в соседней комнате; ночью он бродит по дому, не в состоянии уснуть. Почему-то близкое присутствие этого человека, не отличающегося изысканными манерами, даже грубоватого, который тем не менее предложил ей свой кров, не вызывает в ней потребности противостояния, однако его поведение порой удивляет: то он предельно деликатен и любезен, а то подчеркнуто безразличен, прячась от окружающих за презрительной усмешкой. Подобные перепады приводили ее в замешательство, она не знала, как истолковать те или иные его качества и настроения: смущение, когда однажды, столкнувшись с ней в коридоре, он случайно коснулся ее талии, умение избегать в разговоре любых касающихся его подробностей или отрешенное молчание в такси по дороге домой из клуба «Касба» после обеда, во время которого он был чрезвычайно разговорчив. Ей нравились его скромность и постоянная осторожность, умиляла своеобразная форма внутренней защиты, восхищали способность создавать вокруг себя особое пространство и умение концентрироваться. Бывали дни, когда, вернувшись после долгого трудного дня, он закрывался в кабинете, как моллюск в раковине. Иногда оттуда до поздней ночи доносился стук пишущей машинки, иногда он заводил граммофон, и тогда раздавались марокканские мелодии или новая американская музыка, дошедшая сюда из клубов Нового Орлеана через обитающих в Танжере иностранцев: My Sweet, Lady be good… Свет, горящий до рассвета, как маяк.

Только еще родившись, мы уже испытываем влияние звезд, которые так же строго хранят нас, как кристаллы – свою геометрическую структуру. Любое наше «я» – новая грань призмы, нередко совершенно не похожая на другую. Мягкость и нетерпимость, страдание и удовольствие; неизвестные места, исполненные священного сияния; пути, которые нам хотелось бы пройти; руки, которые поддерживают нас, как ветви могучего дерева, питают своим соком, дарят тень и плоды; самые разные вкусы; минералы, меняющие строение и свойства, пылающие камни – все это заключено в нашем «я». Оно не может быть ни однозначным, ни отстраненным, потому что на карте человеческого сердца все границы выложены из песка.

Ночью время, удлиняясь и искривляясь, дает возможность заглянуть куда угодно. По сравнению с дневными часами все приобретает иной смысл, беспорядочные мысли и образы возникают и тут же забываются. Эльса Кинтана поворачивается, еще больше сминая простыни, и закрывает глаза.

XIX

– Что-нибудь еще, майор?

– Нет. Спасибо, Бугальо. Можете идти.

Майор Уриарте, задрав подбородок, заканчивает бриться, затем осторожно проводит пальцами по коже, не осталось ли где щетины, вытирает полотенцем мыльное лезвие бритвы и снова смотрится в зеркало. От слабого света над умывальником резче проступают морщины на переносице и мешки под глазами, лицо кажется усталым и постаревшим, будто прошли годы, а не недели с того дня, когда он прибыл в гарнизон Тетуана с приказом расследовать обстоятельства смерти полковника Моралеса. Сквозь приоткрытое окно он видит грязную стену казармы с двумя башнями и выступами из красного кирпича, слышит энергичные голоса младших офицеров, проводящих во дворе занятия, и ритмичный стук прикладов винтовок, которые солдаты то одновременно с размаху ставят на гравий, то опять вскидывают на плечо. Нет ничего, что могло бы нарушить этот строгий и непоколебимый порядок, пытается убедить он себя, кончая одеваться, затем прокручивает в голове сегодняшние дела, садится на угол кровати, натягивает начищенные блестящие сапоги, только что принесенные ординарцем, поправляет ремень, нахлобучивает форменную фуражку и, прежде чем покинуть свою комнату в офицерском корпусе, слышит далекий звук рожка, который каждое утро сопровождает смену караула и подъем флага.

Рутина, неизменное расписание, скрупулезное выполнение в одной и той же последовательности одних и тех же обязанностей являются залогом дисциплины, абсолютно одинаковой и сегодня, и завтра, и послезавтра. Все должно действовать четко, как часовой механизм. Ровно в восемь майор пьет кофе в офицерском баре, делая вид, что не замечает молчания и враждебности окружающих. Около девяти он уже сидит за письменным столом под официальным портретом президента республики с пухлым, похожим на луковицу лицом, который наблюдает за ним сквозь круглые очки. Перед ним лежат увольнительные, которые он должен подписать, заявления некоторых офицеров, баллистические справки… Его беспокоят не столько факты, связанные со смертью полковника Моралеса, сколько отмеченное в последние дни какое-то необычное волнение: сборища в неурочный час в Комиссии по границам, визиты неизвестных гражданских лиц, попадающих в казарму через задние помещения закусочной, разговоры, внезапно прерываемые при его появлении. А вдобавок ко всему эта папка с якобы «убедительными доказательствами», врученная ему вчера английским журналистом в присутствии военного атташе посольства.