Портрет миссис Шарбук, стр. 38

В полночь, одевшись только в черное платье и завернувшись в шаль, я крадучись пробиралась по пустынным улицам, стараясь оставаться в тени. Идя на эту встречу, я не надела нижнего белья. Желание мое достигло точки кипения. Цепочка моего медальона жгла мою шею, и Двойняшки посылали устойчивый поток образов — неописуемые сцены, от которых у меня кружилась голова. Я добралась до музея — дверь была распахнута. Я нырнула в темноту и медленно, осторожно пошла по главному проходу, в конце которого я увидела маленькую горящую свечу. Я направилась к ней, и вдруг почувствовала на себе его руки. Он был здесь, ждал, стоя за рядом полок.

У меня возникло такое ощущение, будто рук у него в десятки раз больше, чем на самом деле. Я чувствовала их на своих грудях, на лице, на животе между ног, а когда он понял, что у меня под тоненьким платьем ничего нет, то прошептал: «Матерь Божия». Тогда-то он и впился в меня губами, и именно в этот момент Двойняшки завершили свой продолжительный поток образов четкой картиной, которая возникла с силой взрыва и запечатлелась в моем мозгу. Это был образ моего отца. С его появлением транс, в который я впала, закончился. Я вернулась в себя, и это сторукое животное вызвало у меня отвращение. Я попыталась было освободится из его хватки, но он только сильнее держал меня. Я чувствовала, как каждая клеточка его тела вжимается в меня, чувствовала, как эта тупая масса проникает в меня, мне казалось, что я вот-вот задохнусь.

Руки мои шарили по сторонам, и левая вдруг царапнула по какому-то музейному экспонату. Я потянулась, ухватила рукой что-то тяжелое, металлическое и ударила его этим предметом сбоку по голове вложив в удар весь мой страх и отвращение. Человек тихонько хрюкнул, тело его обмякло, и он осел на пол. Я выскочила из музея и стремглав бросилась в отель.

К тому времени, когда он, вероятно, пришел в себя, я уже была в вагоне поезда, быстро мчавшегося прочь от этого проклятого города. На коленях у меня лежал тот предмет, которым я воспользовалась в качестве оружия, потому что я так и не выпустила его из рук. Лампа эта была из серебра или олова, не знаю, и испещрена удивительной вязью. На конце ее длинного носика была пробка, чтобы содержимое не выливалось. Когда-то в детстве у меня была книга сказок, и на одной картинке была почти такая же лампа. Она служила домом для злобного джинна. И я решила никогда не вынимать пробку.

И знаете, Пьямбо, чему меня научило это происшествие?

Мне пришлось откашляться и облизнуть губы, для ответного вопроса:

— Чему же, миссис Шарбук?

— Оно напомнило мне о матери. Я поняла, что у нее были все основания хотеть от жизни гораздо большего, чем сумасшедшего мужа, для которого недолговечное чудо снежинок было гораздо важнее жены. Ей нужно было настоящее, а не какое-то иллюзорное будущее. Впервые я посмотрела на все с ее точки зрения. Я позволила себе признать, что она заслуживала наслаждения, которого искала с охотником, а мой отец убил ее за эту маленькую радость. Будучи замкнутым ребенком, я могла так никогда и не понять, что мать не искала ничего, кроме реальной жизни, а отец с самых ранних лет завербовал меня в помощники — чтобы крепче держать мать в заточении. Этот момент, когда я неслась в поезде, прочь от моего осла-археолога, стал водоразделом: отныне я знала, что мое представление — это мошенничество, а голоса Двойняшек, хотя они и продолжают преследовать меня до сего дня, всего лишь галлюцинация.

— Тогда почему же вы остаетесь за ширмой?

— Я ищу ту разновидность свободы, которую женщины не могут найти в обществе. Выходя в ваш мир неузнанной, я нахожу миллион примеров, подтверждающих мою правоту. В моем мире, в том, который вы видите сейчас, я могу делать все, что захочу. Я могу в любое мгновение удовлетворить любые свои капризы — от самых простых до самых причудливых.

В тот день она больше не сказала ничего. Пять минут спустя появился Уоткин, я пожелал ей приятного уик-энда и покинул комнату.

— Советую вам теперь поберечься, мистер Пьямбо, — сказал старик, прежде чем закрыть за мной дверь, и его словесное напутствие было исполнено самой жуткой определенности.

СТУК В ДВЕРЬ, ОСТАВШИЙСЯ БЕЗ ОТВЕТА

После встречи с миссис Шарбук температура у меня упала до нормы лишь после нескольких минут, проведенных на холодном осеннем ветру. Слушая сегодняшнюю часть ее истории, я пил невероятное такими непомерно большими глотками, что сия материя опьянила меня, и я шел в толпе по улице, словно хватил лишнего. Что же касается звуковой (назовем ее так) сладострастной интермедии, имевшей место во время ее рассказа, то невозможно было понять, то ли женщина и в самом деле удовлетворяла свой каприз, как она об этом сказала, то ли эта похотливая демонстрация являла собой хитроумную искусную игру, призванную отвлечь меня от главного. Не исключено, что то была изрядная, как говаривал ее батюшка, обманка. Но конечно же, не столь изрядная, по сравнению с тем, что так настойчиво теснилось в моих штанах.

На трамвае я добрался до Двадцать седьмой улицы, а оттуда — кратчайшим путем до Бродвея в салун Кирка. Мужская компания, дубовые панели, знаменитые картины на стенах, виски — все это поспособствовало тому, чтобы успокоить меня и вернуть мой организм в согласие с внешним миром. К счастью, я не увидел там ни одного знакомого лица, а потому уселся у большого окна, выходящего на улицу, и принялся смотреть на город, живший обычной дневной жизнью. Я закурил сигарету и попытался осмыслить услышанное. Анализируя рассказ миссис Шарбук, я находил в нем маленькие противоречия, сбивавшие меня с толку. Например, трудно было поверить в существование небольшого музея карфагенских древностей на улочке городка, затерявшегося в бескрайних просторах Среднего Запада. Но разве можно было сочинить все эти подробности на ходу?

Она как бы невзначай упомянула Френсиса Берна и дар ее археолога этому экскрементальному оракулу. Был в истории и еще один поворот, поразивший меня, но мы не задержались на нем, а понеслись дальше — к ее удовлетворению. Уоткина на самом деле звали Карвином Шютом, и этот человек с готовностью взялся бессрочно исполнять низкопробную роль убогого, страдающего жутким недугом. Сивилла, пророчествующая в рабовладельческих штатах и ставшая там кем-то вроде божества. Мать, внезапно приобретшая ее расположение, и отец, соответственным образом лишившийся ее милости. Все эти хлебные крошки, которые она разбросала на тропе, были сжатыми до предела сагами, в которых путник мог блуждать целыми днями.

После третьей порции виски я понял, что я не финикиец и не пущусь в плавание по бурному морю, именуемому жизнью миссис Шарбук. После четвертой я был готов бесцельно дрейфовать но тихому Морю Смятения. Именно тогда, усмиренный моей неспособностью развязать гордиев узел исповеди миссис Шарбук, я пришел к выводу, что ее признания мне безразличны, потому что передо мной ясно сиял ее образ, увиденный мною ночью за ширмой. Мое представление о ней прошло через бурю невредимым. Я оплатил счет и направился домой к своему холсту.

Хорошенько выспавшись, я встал часов в восемь, извлек набросок из потайного места в стенном шкафу и пошел прямо в мастерскую. Я не стал садиться и разглядывать набросок, как делал это ночью, потому что понимал: он снова зачарует меня. Вместо этого я приготовил палитру, выбрал кисти и начал наносить темный грунт на холст. Я хотел, чтобы краски ложились на основу, содержащую цвета ночи: алый, синий, серый и зеленый — некая разновидность флуоресцирующего индиго, но своему характеру более темного, чем черный; и основу, таинственно вихрящуюся, в отличие от плоской бумаги. Когда работаешь с маслом, используешь все оттенки — от самых темных до самых светлых, и я полагал, что это подходящая метафора для моей погони за образом миссис Шарбук.

Когда грунт немного подсох, я набросал контуры обнаженной женщины хромом зеленым — этот цвет должен был в конечном счете стать контрапунктом телесным тонам, которые я собирался нанести позднее. Другой набросал бы фигуру обнаженной угольным карандашом или при таком темном грунте, как у меня, — мелом, но я предпочитал работать только кистью. Затем я принялся выписывать линии лица титановыми белилами. Используя метод сухой кисти, позволявший мне создавать полутона, я наметил контуры, выступающие части, впадины, придававшие лицу ни с чем не сравнимое выражение. Когда образ был в общих чертах передан, я наложил оживки на определенные участки, чтобы добавить глубины и окончательно сформировать внешние контуры. После этого нужно было дать холсту подольше просохнуть, и я на этот день отложил кисть.