Террор, стр. 111

Здесь, в Арктике, такие раны не заживали, особенно после появления первых симптомов цинги. Крозье отвернулся от остальных мужчин, и его вырвало от боли. Жгучая боль в поврежденных пальцах и ладони только возрастала в течение долгих ночных часов, пока он тащил, тянул, толкал и волочил сани.

Когда около половины второго ночи они взбирались на последний ледяной барьер, под бескрайним ясным, но убийственно холодным небом, усеянным дрожащими, мерцающими звездами, Крозье тупо подумал о том, чтобы бросить здесь сани и совершить рывок по обледенелому каменистому, занесенному снегом берегу к лагерю «Террор». Другие могут вернуться вместе с ними завтра утром и помочь протащить немыслимо тяжелые повозки последнюю милю до места назначения.

Но у Френсиса Крозье еще оставалось достаточно здравого смысла и чувства ответственности, чтобы сразу отвергнуть эту мысль. Конечно, он мог поступить так — бросить сани (чего еще не делал ни один отряд) и добрести до безопасного пристанища налегке, тем самым спасая жизни людям, — но тогда он навсегда потеряет авторитет в глазах своих ста четырех оставшихся в живых матросов и офицеров.

От невыносимой боли в ободранных руках капитана часто рвало, пока они тащили и толкали сани вверх по склону ледяного хребта, — краешком сознания он отметил, что рвота у него жидкая и красная в свете фонарей, — но Крозье продолжал отдавать команды и оказывать посильную помощь, пока наконец тридцать восемь мужчин, еще способных напрягать силы, не спустились вместе с санями на лед и гальку берега.

Не будь Крозье уверен, что на таком морозе у него сорвет кожу с губ, он бы, наверное, упал в темноте на колени и поцеловал благословенную землю, когда услышал долгожданный скрип крупного песка и камня под полозьями саней, вышедших на последнюю милю пути.

В лагере «Террор» горели факелы. Крозье шел первым в упряжи головных саней, когда они вступили в лагерь. Все старались держаться прямо — или, по крайней мере, шататься, держась прямо, — пока тащили тяжеленные сани с лежащими на них в беспамятстве мужчинами последние сто ярдов по территории лагеря.

Тепло укутанные мужчины поджидали их, собравшись перед палатками. Поначалу Крозье был тронут таким проявлением заботы, уверенный, что две дюжины человек, которых он увидел в свете факелов, уже собирались послать спасательный отряд на поиски своего капитана и товарищей.

Изнемогая от жгучей боли в руках, из последних сил налегая на упряжь в стремлении поскорее преодолеть последние шестьдесят футов, остававшиеся до освещенного факелами пространства, Крозье заготовил шутку по случаю благополучного прибытия своего отряда — намереваясь объявить, что нынче снова настало Рождество, а потому всем разрешается спать всю следующую неделю, — но потом капитан Фицджеймс и несколько офицеров выступили вперед, чтобы поприветствовать их.

Тогда Крозье увидел их глаза: глаза Фицджеймса, и Левеконта, и Дево, и Кауча, и Ходжсона, и Гудсера, и всех прочих. И он сразу понял — благодаря ли своему шестому чувству, полученному в наследство от бабушки Мойры, или своему безошибочному капитанскому чутью, или просто благодаря незамутненному мыслью, обостренному восприятию, какое присуще до крайности изнуренному человеку, — он понял: что-то случилось, и отныне все пойдет не так, как он планировал или надеялся.

37. Ирвинг

69°37?42? северной широты, 98°40?58? западной долготы

24 апреля 1848 г.

Там стояли десять эскимосов: шестеро мужчин неопределенного возраста, один древний беззубый старик, мальчик и две женщины — одна старая, с ввалившимся ртом и изборожденным морщинами лицом, а другая очень молодая. «Возможно, это мать и дочь», — подумал Ирвинг.

Все мужчины были малого роста: макушка самого высокого едва доходила до подбородка рослого лейтенанта. У двоих капюшоны были откинуты назад, являя взору растрепанные черные волосы, но все остальные пристально смотрели на Ирвинга из глубины своих капюшонов, отороченных у одних пышным белым мехом — возможно, песцовым, — а у других бурым и более жестким, похожим на росомаший.

Все представители мужского пола, кроме мальчика, были вооружены либо гарпуном, либо коротким копьем с костяным или каменным наконечником, но, когда Ирвинг приблизился и показал свои пустые руки, прежде поднятые и наставленные на него копья разом опустились. Эскимосские мужчины (охотники, решил Ирвинг) стояли спокойно, расставив ноги, с оружием в опущенных руках, а старик позади них одной рукой придерживал сани, а другой обнимал за плечи мальчика. Сани — гораздо более короткие и легкие, чем самые маленькие складные сани на «Терроре», — были запряжены шестью дикими лохматыми псами, которые лаяли и рычали, злобно скаля острые клыки, пока старик не утихомирил их несколькими ударами резного шеста.

Пытаясь сообразить, как бы вступить в общение с этими странными людьми, Ирвинг изумленно рассматривал их одеяния. У мужчин парки были короче и темнее, чем у леди Безмолвной или ее покойного спутника, но такие же пушистые. Ирвинг решил, что они сшиты, возможно, из оленьих или лисьих шкур, но белые штаны по колено — определенно из шкуры белого медведя. Одни эскимосы были в высоких меховых сапогах — похоже, тоже из оленьей шкуры, а другие в гладких и эластичных. Тюленья кожа? Или все та же оленья шкура, только вывернутая?

Их рукавицы — сшитые явно из тюленьей кожи — казались теплее и мягче его собственных.

Лейтенант рассматривал шестерых мужчин, пытаясь понять, кто у них главный, но определить это по виду представлялось затруднительным. Помимо старика и мальчика среди эскимосов выделялся только один: самый старший мужчина, с непокрытой головой, обхваченной затейливой головной повязкой из белой оленьей шкуры, с тонким поясным ремнем, увешанным странными вещицами, и с каким-то мешочком, висящим на шее. Однако мешочек не был простым амулетом вроде каменной фигурки белого медведя, какую носила на груди леди Безмолвная.

«Безмолвная, как жаль, что тебя здесь нет», — подумал Джон Ирвинг.

— Приветствую вас, — сказал он. Потом похлопал себя по груди рукой в рукавице. — Лейтенант Джон Ирвинг с британского корабля «Террор».

Мужчины коротко переговорили друг с другом приглушенными голосами. Ирвинг расслышал слова вроде «каблуна», «каавак» и «миагорток», но, разумеется, не имел ни малейшего понятия, что они означают.

Старший мужчина с непокрытой головой, поясным ремнем и мешочком на шее указал пальцем на Ирвинга и сказал:

— Пиификсаак!

Несколько мужчин помоложе отрицательно потрясли головой. Если эскимос употребил применительно к нему бранное слово, Ирвинг надеялся, что они выражают свое несогласие с товарищем.

– Джон Ирвинг, — повторил он, снова дотрагиваясь до своей груди.

– Сиксам иеа? — сказал мужчина, стоявший напротив него. — Суингне!

Ирвинг мог только кивнуть на это. Он снова прикоснулся к своей груди. «Ирвинг». Потом указал рукой на грудь мужчины, с вопросительным видом.

Мужчина пристально смотрел на него из-под опушенного капюшона.

В отчаянии лейтенант указал на первого пса в упряжи, который по-прежнему лаял и рычал, удерживаемый стариком, немилосердно лупившим его палкой.

— Собака, — сказал Ирвинг. — Собака.

Эскимос, стоявший ближе всех к Ирвингу, рассмеялся.

— Киммик, — отчетливо произнес он, тоже указывая на пса. — Тунок. — Мужчина потряс головой и хихикнул.

Ирвинг, хотя и дрожавший от холода, почувствовал тепло, разлившееся в груди. Он чего-то достиг. Для обозначения лохматого пса эскимосы использовали либо слово «киммик», либо слово «тунок», либо оба. Он указал на сани.

— Сани, — твердо заявил он.

Десять эскимосов уставились на него. Юная женщина прикрыла лицо руками в рукавицах. У старухи отвисла челюсть, и Ирвинг увидел во рту у нее один зуб.

— Сани, — повторил он.

Шесть мужчин, стоявших впереди, переглянулись. Наконец эскимос, выступавший в роли собеседника Ирвинга, сказал: