Коллекционная вещь, стр. 7

– Перепихнемся? – проявляет инициативу она. Он, по-видимому, не против, вот только никак не может взять в толк, с какой стати она хочет воспользоваться не тахтой, а столом у самого окна.

– Там нас будет не видно, – робко высказывается в пользу тахты он.

Неописуемое удовольствие продолжается семь минут шестнадцать секунд; в решающий момент Никки, надсадно хрипя, высовывается из окна – и в ту же секунду у стола подламывается ножка.

– Невезуха, – констатирует «грузчик». – За этот стол можно было б не меньше трешки получить. Как нечего делать.

Юнец отсчитывает Никки обещанные банкноты, и она, дождавшись, когда он погрузится и уедет, звонит в полицию. Упавшая без ведома Никки, я, вновь без ведома Никки, собираюсь с силами и зализываю нанесенные мне раны.

Является все тот же полицейский. Солидные физические нагрузки помогают Никки вполне правдоподобно симулировать горечь невосполнимой утраты.

– Иногда бывает, они возвращаются, – изрекает полицейский. – Ключи в прошлый раз пропадали?

Он интересуется, где Роза. Никки объясняет: Розы нет, и вернется она только вечером.

Спустя некоторое время звонит Роза. Никки разыгрывает блестящий этюд на тему «Я так расстроена, что не могу говорить», голос у нее после каждого слова исправно срывается, она горько оплакивает украденное, уверяет, что грабители позарились даже на ее нижнее белье. Роза же позвонила сказать, что у нее сломалась машина, и просит Никки к ужину ее не ждать. Узнав о случившемся, она, как может, успокаивает бедняжку.

Никки идет в ванную, открывает настенный шкафчик и проверяет, сколько в упаковке таблеток аспирина. Понятно, что с помощью аспирина она собирается сыграть пантомиму «Я этого не перенесла», однако тут важно, во-первых, аспирином не злоупотреблять, во-вторых, лечь на видном месте и, в-третьих, дать понять, что промывание желудка ей противопоказано. Согласитесь, странно, что при таком недюжинном вероломстве, при полнейшем отсутствии совести и принципов, да еще неуемном желании разрушать чужие жизни наша красотка владеет в этом мире всего-то рюкзаком с двумя-тремя блузками, леггинсами и акробатическим трико; такая, как Никки, вполне могла бы стоять у руля какого-нибудь не очень большого государства.

С наступлением сумерек полицейский является вновь.

– Ваша подруга еще не вернулась? – Он подчеркнуто вежлив.

– Нет.

– А я вот... сменился с дежурства. Пришел к вам... не как полицейский, так сказать... В общем, вы меня поняли, да?

– И не стыдно?

– Чего там... полицейские ведь тоже люди...

– Это вы-то люди? – Никки хмыкает. – Ладно, заходи, можешь подождать ее, если хочешь. Часок-другой.

Ее энергии можно только позавидовать; видно, что Никки устала, и все же, как истинный чемпион, она всегда готова дать бой. И победить. Разумеется, ей ничего не стоит, при ее-то ненасытном темпераменте, просто стянуть с него штаны – за последние шесть тысяч лет мужчины, насколько мне известно, противились этому желанию лишь дважды, – но ей хочется увидеть не его детородный орган, а поруганную добродетель. Она прячет глаза под густыми ресницами и некоторое время с придыханием слушает его истории про то, что он увидел за закрытыми для посторонних взглядов дверями. Когда переигрывают на сцене, могут и освистать, – за пределами же театра наигрыш, как правило, приносит успех.

На полицейского Роза произвела, вероятно, неизгладимое впечатление, ибо на Никки он спикировал лишь через пятьдесят шесть минут после прихода. И в ту же секунду был распеленут и обесчещен. Стоит и, не отрываясь, пялится вниз – собственными глазами хочет увидеть, что делают с его прибором. Через три минуты восемь секунд Никки подымает глаза и приказывает: «Кончай». Он подчиняется, семя извергается в потолок, после чего Никки предлагается ряд медикаментозных средств, которые он отбирает у школьников, когда читает им лекции о подростковой наркомании. Никки благосклонно принимает дары. Он безуспешно пытается открыть банку маринованной свеклы. «Ничего не понимаю, – говорит он в дверях, – член при мне уже двадцать восемь лет, а ты с ним управляешься куда лучше, чем я».

А вот и хозяйка квартиры. Никки придвигает ей единственный оставшийся стул. Невозможно не восхищаться стойкостью Розы перед лицом несчастий. Что-то удерживает ее от того, чтобы в бессильной ярости скрежетать зубами. Это что-то – одиночество; она одинока – я-то чувствую. Она страдает, му-у-у-учается – но не из-за того, что случилось с ее квартирой.

Подходит ко мне. Ее пальцы касаются меня. Я понимаю, ей хочется не рассказывать, а слушать. И тогда я повествую ей про...

Мое любимое кораблекрушение

Корабль снарядили в Библос еще в те времена, когда в Трое героев было больше, чем в Афинах, втрое. Пускаться в плавание в такое время года было ошибкой. Небо было чернее, чем зимней ночью; надвигался шторм. Паруса были подняты нуждой, жадностью и глупостью.

На корабле было двое молодых людей: Швабра (юношу прозвали так из-за его длинных волос) и дочь художника, чья красота завоевала бы целый город – не то что небольшое судно.

Швабра был молод и энергичен и на жизнь зарабатывал тем, что устраивал показательные заплывы, плавал баттерфляем с острова на остров или наперегонки с галерами, выделывал в воде акробатические трюки. Корабль наш был невелик, и наверняка не мне одной приходило в голову, что пловец и дочь художника составили бы прекрасную пару.

Дочь художника была девушкой общительной, она шутила с матросами, была ласкова с болезненного вида купцом-мечтателем, что днями и ночами грезил, как у него будет когда-нибудь собственная плантация, интересовалась, сколько морских миль в час делает наш корабль, и щебетала со всеми, кроме Швабры, который в ее присутствии рта раскрыть не мог. Он исправно провожал ее глазами, но так боялся сказать что-то не то, что не говорил ничего. Пошел уже третий день пути, а он еще ни разу к ней не обратился, что на таком крохотном суденышке требовало, согласитесь, немалого искусства; он молча, с серьезным видом сидел, накрывшись каким-то тряпьем и не принимая никакого участия в разговорах о погоде, о том, как следует готовить тунца, почем в этом году зерно и вправду ли хорши кафторские серьги.

Буря налетела внезапно, но не настолько, чтобы путешественники не успели задуматься о своей незавидной судьбе. Капитан плакал навзрыд. Зашел спор о том, к каким богам взывать о помощи. Сказать, что все кругом погрузилось в кромешный мрак, значит не сказать ничего. В этой ледяной, мрачной бездне любой ради спасения собственной шкуры наверняка передушил бы не задумываясь любимых жен и детей.

Море привольно гуляло по палубе, нежно лаская ноги капитана и рулевого, которые, стоя по колено в воде, вцепились друг другу в глотки. Один из членов команды завернулся в козлиную шкуру, от которой в такой шторм пользы было ничуть не больше, чем от стакана воды во время лесного пожара.

– Залезай! – предложил он место под козлиной шкурой купцу-мечтателю, медленно, но верно уходившему под воду. – Шкура выпьет все море без остатка.

– Ты за меня не волнуйся, – откликнулся купец-мечтатель.

– Ветер и волны разнесут наш корабль на пятьдесят семь частей!

– Это ты сказал, а не я.

– Мы тонем!

– Не понимаю, почему ты так мрачно настроен. Для паники нет никаких оснований.

Дочь художника сорвала браслеты, решила было избавиться и от серег – золотых, с висячими дельфинами, но, сообразив, что нашедшие ее тело обойдутся с ним лучше, если на ней будут дорогие украшения, серьги не тронула и устремила бесстрастный взор на море цвета застывших чернил. Луна в ужасе отвернулась. Одежды девушки пали к ее ногам – вода же, напротив, поднималась к голове. И тут она увидела протянутую к ней руку.

– Постой. Давай уйдем вместе, – молвил Швабра. Они берутся за руки и, прежде чем палуба уходит у них из-под ног, успевают сделать вместе несколько нетвердых шагов. Мне довелось наблюдать, как за руки берутся два миллиона четыреста тысяч девятьсот двадцать семь пар, однако даже я ни разу не видела, чтобы трогали друг друга так трогательно.