Наедине с футболом, стр. 42

Так вот, он был талантлив. Скорее всего, с этого и полагалось начинать. Синявский был радиокомментатором, а к годам расцвета телевидения опоздал. Но я убежден, что его дарование, его манера как раз то, что требуется спортивному телерепортажу.

Можно иметь репутацию футбольного виртуоза, но косноязычие лишит права сесть у микрофона. Можно обладать чистейшим лоэнгриновским тенором, но если все, что им произносится, не выходит за пределы куцей программки, изданной к матчу, то слушатель зевает. Можно отработать на все случаи жизни подходящие интонации и выражения и безошибочно ими манипулировать, но как только слушатель к ним привыкнет и начнет, опережая комментатора, их выпаливать, тут конец мнимой значительности, тут обнажается холодное ремесло.

Из кабинки я всегда выходил обессиленный, потрясенный, с мокрой спиной и раньше следующего утра не приходил в себя. Но эти полтора часа давали превосходное ощущение работы, как говорится, без дураков.

Даже не слышав своих репортажей, легко могу предположить, что им многого недоставало. Однообразная интонация, негибкость голоса, замедленная реакция на происходящее (в ложе прессы всегда есть время подумать), излишества в анализе игры (журналистская привычка). Допускаю, что слушатели назвали бы и еще что-то. Но одно меня интриговало и занимало в этом деле: я старался, следуя примеру Синявского (не буквально, конечно), каждый матч видеть заново и рассказывать о нем так, словно до этого не вел ни одного репортажа. Бывало, я заранее исписывал странички, раскладывал перед собой на столе, но так ни разу о них и не вспомнил. И, наверное, именно потому, что телерепортаж позволяет говорить и рассуждать свободно, что называется, «по игре», я и отвечал всегда согласием на просьбу студии, вопреки внутреннему голосу, спрашивавшему: «Ну зачем мне это нужно?»

Пусть мой опыт, крошечный, случайный, особой ценности не представляет, но я все же захотел использовать право, которое он дает, чтобы высказать мнение о голосе за кадром. Голос этот не довесок к изображению, он непременно должен сам по себе что-то значить.

ВОЗВРАЩЕНИЕ К ГАЗЕТНЫМ СТРОЧКАМ

Журналист спешит, он конспектирует события, которым стал свидетелем, устанавливает факты, истолковывает их, излагает свою точку зрения. Редко (если в редакции «расщедрятся», отведут лишние строчки) он позволит себе описать, как выглядело то, что он видел, даст два-три абзаца, которые на журналистском жаргоне именуются «лирикой». Эта лирика всегда под угрозой: чуть только материал «не влезет» в полосу, ее первую перечеркнет экономный редакторский карандаш. Возражать не приходится. Один старший коллега наставлял меня: «Мы, батенька, выпускаем газету, а не альманах „Шиповник“».

Между тем хотя журналист и излагает свои впечатления в черно-белых газетных строчках, видел-то он все в цвете! Где-то в памяти остаются внешность собеседника, его голос и интонация, шум моря, дождливый день, солнце, здания, запах цветов и еще многое другое, что на том же бойком жаргоне носит название «деталей», и, если разобраться, без всего этого трудновато пишущему передать то, что видел, и читающему представить то, что ему предлагают. Быть может, по этой причине так часто встречаешь газетчиков, которые рассказывают куда живее и образнее, чем пишут. И, скорее всего, по той же самой причине едва ли не каждый журналист лелеет надежды когда-нибудь на досуге усесться за книгу, потому что «так много всего накопилось».

Обо всем, что говорится на тех страницах, которые последуют за этим вступлением, в свое время я «сообщал» в газете в нескольких торопливых строках. Потом эти сообщения не давали мне житья, укоряли, стыдили, дразнили: «Только всего ты и смог?»

Вот я и решил вернуться к некоторым своим встречам и впечатлениям, чтобы попытаться рассказать о них с теми подробностями, которые запомнились.

На рассвете

Есть у Ива Монтана песня о всем печальном и радостном, что случается с людьми на рассвете. Строка «на рассвете улетают футболисты навстречу своей судьбе» легко легла бы в текст этой песни.

Час возвращения, особенно после победы, становится известен многим, а об отлете обычно не знает никто. Охотников встречать – предостаточно, а провожающие, бескорыстные добряки, – наперечет. А мы еще не слишком им рады, тяготимся: говорить-то не о чем, да и кто знает, что уготовано на далеком стадионе…

Самолет уходил в пять утра. Я не был уверен, что дома проснусь вовремя, что найду такси, и счел за благо вечером приехать в Тарасовку, на спартаковскую базу, где жили футболисты сборной.

Сначала казалось, что за разговорами мы вовсе не уснем – все равно вставать в три! Но, как обычно, не заметили, как уснули.

Пробудился я от того, что кто-то мягко, по-домашнему потряс меня за плечо. Странность такого обращения заставила мигом вскочить. Признаться, я готовился услышать здесь, в команде, как в солдатские времена, раскатистое и грубое «подъем!». А тут, не зажигая света, какая-то тень неслышно обходила кровати. Тень эта еще и пожалела – разбудила на полчаса позже условленного.

В октябрьской непроглядной загородной ночи деревянный двухэтажный дом вспыхнул огнями окон, загудел голосами и топотом шагов. Времени в обрез, на аллее перед крыльцом уже стоял и торопил нас автобус. Мы спустились с сумками и чемоданами, побросали их у двери и зашли в столовую. Нам отвели пять минут. И их хватило. На столах были разложены стопки аккуратных бутербродов на двадцать здоровых мужиков, чай в стаканах был крепко заварен, горяч и сладок. И оттого, что сборы были легкими и спорыми, ничто не затрудняло, не раздражало, мы выходили в холодную ночь даже с каким-то удовольствием.

Прислонившись к косяку двери, стояла пожилая женщина в черном сатиновом рабочем халате, повязанная мягким серым платком. Она взглядывала в лицо каждому из нас, когда мы проходили мимо, и тихонечко, почти шепотом, уважая ночное время, говорила: «Счастливо». Поклонившись ей на ходу, я, уже сделав несколько шагов по хрусткому мокрому гравию, сообразил, что она-то и была той тенью, которая обходила наши кровати, она-то и подарила нам полчаса сна, она, пока мы спали, готовила завтрак, с которым можно управиться за пять минут. Я почувствовал себя виноватым за свой поклон на ходу. Вернуться поблагодарить? Но дежурный уже окликал нас, пересчитывая, и мотор был заведен…

Когда пять дней спустя наша сборная выиграла в Афинах отборочный матч чемпионата мира, я вспомнил ту женщину в сером платке и ясно представил, как в эту минуту она, дослушав радио, тихонечко вымолвила: «Ну и слава богу…»

Солнце

Алеше Хачатряну, молоденькому журналисту, страсть как хотелось показать мне Ереван солнечным, но ничего не получалось. Город покрыло тяжелое серое небо, было сыро и промозгло, здания выглядели насупившимися, грузными, старообразными. Солнце должно было их высветлить, помолодить, согреть. Ненастье явно было не к лицу Еревану. Алеша сокрушенно покачивал головой и, виновато поглядывая на меня, без конца твердил одно и то же: «Никогда, ну никогда, поверьте мне, апрель у нас так не начинался».

Мы с ним уже съездили в Цахкадзор, в Эчмеадзин, на раскопки храма Звартноц, побывали в хранилище древних рукописей Матенадаране. Дни бежали, а солнце не появлялось.

– О, я знаю, куда мы сегодня пойдем! На выставку Минаса Аветисяна, – сказал Алеша и просиял.

В высоком зале со всех четырех стен било в глаза солнце. Там сошлись все чистые и резкие краски Армении, утаенные от меня непогодой. Красная, желтая, синяя, зеленая – словно художник брал их кистью прямо из солнечного спектра. От полотен исходило тепло, возле них можно было отогреться после улицы.

– А вот и Минас, – шепнул Алеша, кивнув в угол зала.

Возле мольберта стоял небольшого роста, худенький человек лет сорока, в плаще и берете. Узкое, длинное лицо, черные усики, не выращенные, а выросшие сами, глаза, привыкшие различать то, чего не видят находящиеся рядом. Я подумал, что Аветисяна мог бы нарисовать Модильяни…