Мы - живые, стр. 32

Лидия, словно не веря глазам своим, смотрела на ноги Киры.

Лео открыл дверь и взял у нее вещи, завернутые в старую простыню.

— Здесь три комнаты. Можешь переставить все так, как тебе правится. Холодно на улице? У тебя побелели щеки.

— Да, немного морозит.

— Я приготовил тебе чай — там, в гостиной.

Он накрыл стол у камина. В старинном серебре отражались красные язычки пламени. Напротив огромного окна, в котором виднелось серое небо, висел хрустальный канделябр. На другой стороне улицы люди понуро стояли в очереди у дверей кооператива. Шел снег.

Кира согрела руки о горячий серебряный чайник и потерла ими щеки. Она сказала:

— Нужно собрать осколки, подмести пол и…

Она замерла. Она стояла посреди огромной комнаты. Вытянув руки, откинув голову назад, она засмеялась. Она смеялась вызывающе, озорно, торжествующе. Вдруг она закричала:

— Лео!..

Он подхватил ее на руки. Она посмотрела в его глаза и почувствовала себя жрицей, чья душа растворилась в уголках рта божества; жрицей и одновременно ритуальной жертвой. Она смеялась, позабыв, что есть на свете стыд, задыхаясь от какой-то полны, вздымавшейся внутри нее, не в силах ее сдержать.

Он посмотрел на нее своими большими темными глазами и сказал то, о чем они не решались заговорить:

— Кира, подумай, сколько всего против нас.

Она немного склонила голову набок; глаза ее были круглыми, губы — мягкими, а лицо — спокойным и уверенным, словно у ребенка. Она посмотрела в окно, где в пелене падающего снега стояли в очереди люди — сломленные, понурые, потерявшие надежду. Она покачала головой.

— Мы выстоим, Лео. Вместе. Мы выстоим против всех: против этой страны, против этого времени, против миллионов людей. Мы сможем. Мы выдержим.

— Мы попробуем, — отозвался он безнадежно.

XI

Революция пришла в страну, воевавшую три года. Эти три года и революция разрушили железные дороги, выжгли поля, превратили жилища в груды кирпича, выгнали людей в бесконечные очереди у пунктов продовольствия в ожидании тех крох жизни, что иногда высыпались оттуда. Молча стояли заснеженные леса, но в городе дрова считались роскошью; единственным топливом был керосин, а для его сжигания было лишь одно устройство. Блага революции все еще маячили где-то впереди. Но люди уже пользовались первым из них; тем самым, у которого в бесчисленных городах бесчисленные желудки научились вымаливать огонь для тела, чтобы не угас огонек души; первое знамение новой жизни, первый властелин свободной страны: ПРИМУС.

Кира встала на колени перед столом, сделала несколько качков бронзовой ручкой примуса, на котором была надпись: «Настоящий примус. Сделано в Швеции». Увидев, что керосин тонкой струйкой потек в чашку, она чиркнула спичкой, зажгла его, и все качала, качала, внимательно наблюдая за тем, как огонь лизал черные трубки, покрывая их сажей и распространяя запах керосина, пока в них что-то не заклокотало и наружу не вырвался язычок голубого пламени, шипящий и плотный, словно факел. Кира поставила на пламя кастрюлю с пшенной кашей.

Затем, встав на колени перед камином, она собрала тонкие поленья — сырые и скользкие — с резким запахом сырости и плесени. Кира открыла дверцу печки-буржуйки, затолкала их внутрь, туда же сунула смятые газеты, зажгла спичку и начала что было сил дуть, склонившись к самому полу. Ее заволокли клубы серого дыма, которые поднимались к потолку, и хрусталь канделябра тускло поблескивал сквозь них. Серый пепел забирался к ней в ноздри, оседал на ресницах.

«Буржуйка» представляла собой железный куб с длинной трубой, которая поднималась к потолку и под прямым углом тянулась к квадратному отверстию над камином. Им пришлось поставить у себя в гостиной «буржуйку», потому что топить камин было слишком дорого. Дрова в печке шипели, тут и там плясали язычки пламени, выпихивая клубы дыма. Железные стенки стали нагреваться и завоняли сгоревшей краской. Эти печки назвали «буржуйками» потому, что они появились у тех, кому не по карману было топить настоящими поленьями печи в своих когда-то роскошных домах.

В квартире адмирала Коваленского было семь комнат, но четыре из них экспроприировали уже давно. Старый адмирал построил в зале перегородку, отделившись от новых жильцов. Сейчас Лео принадлежали три комнаты, ванна и парадный вход. У жильцов было четыре комнаты, кухня и черный вход. Кира готовила на примусе и мыла посуду в ванной. Иногда за перегородкой слышались звуки шагов, какие-то голоса, мяукала кошка. Там жили три семьи, но Кира ни разу их не видела.

Проснувшись утром, Аео увидел в гостиной накрытый стол, с белоснежной скатертью и дымящимся горячим чаем. Рядом, с румяными щеками, суетилась Кира. Ее глаза, светлые и беззаботные, улыбались, словно все сделалось само собой.

С первого дня совместной жизни она поставила условие: «Когда я готовлю, ты не должен меня видеть. А когда видишь — не должен знать, что я готовила».

Раньше она всегда знала, что она живая, особо не задумывалась над этим. Но теперь она вдруг обнаружила, что простое выживание превратилось в проблему, для решения которой требовалось много сил и времени. Нужно было очень стараться, чтобы всего лишь оставаться живыми. Она поняла, что с этим можно справиться, лишь усилив презрение к суете борьбы за выживание. Иначе, если к этому привыкнуть, вся жизнь сведется лишь к этому маленькому языку пламени в примусе и к разогревающейся на ужин каше из проса. Она была готова все свое время отдавать этой борьбе за жизнь, если бы только сама жизнь, которую полностью заполнял Лео, оставалась чистой и нетронутой. Если бы только эта борьба не вставала между ними. Она не жалела времени, потраченного не так, как ей бы хотелось, и никогда об этом не говорила. Она молчала, лишь только искорка радости поблескивала в ее глазах. Она испытывала радость и вобуждение от этой странной борьбы, для которой не было имени — ее можно было лишь чувствовать, которую они вдвоем вели в одиночестве против чего-то огромного и неизвестного, чего-то, что как наполнение билось о стены их дома, что жило в бесчисленных шаркающих по тротуару шагах, в этих бесконечных очередях, чего-то, что порвалось к ним в дом вместе с примусом и «буржуйкой», пшенкой и сырыми дровами, и что заставило две жизни бороться против миллионов голодных желудков за свое право на будущее.

Позавтракав и надевая пальто, Лео спросил Киру:

— Идешь сегодня в институт?

—Да.

— Для разнообразия?

— Считай, что так.

— Вернешься к обеду?

— Да.

— А я вернусь в шесть.

Они разошлись: она в институт, а он в университет. Она бежала по улице, чуть не падая на скользких тротуарах, смеялась над незнакомыми прохожими, дышала на замерзшие пальчики в дырявой перчатке, согревая их, запрыгивала в трамвайчик на полном ходу, обескураживая своей милой улыбкой суровых кондукторш, которые ворчали:

— Оштрафовать бы вас, гражданочка. Так ведь и без ног остаться можно.

На лекциях она постоянно ерзала, то и дело посматривая на часы на руке соседа, если, конечно, у того они были. Ей не терпелось вернуться домой. Так было в далекие дни детства, когда она с нетерпением ожидала конца занятий в день своего рождения, зная, что дома ее ждут подарки. Сейчас, конечно же, никаких подарков не было, но лучше и дороже всех подарков были для нее примус, и пшенка, и капуста, которую нужно было порезать для щей, и этот голос Лео в прихожей, возвещавший о его приходе, и безразличный ответ: «Я занята», и ее смех над дымящейся кастрюлей.

После обеда он принес к «буржуйке» свои книги, то же самое сделала и Кира. Он изучал историю и философию в Петроградском университете и одновременно работал. Когда два месяца назад он вернулся в повседневную жизнь, из которой его выбила казнь отца, он обнаружил, что место за ним сохранилось. Он был ценным работником для «Госиздата» — Государственного издательства. По вечерам, при свете горевшего в «буржуйке» пламени, он переводил книги с английского, немецкого или французского. Ему не нравились эти книги. Это были романы зарубежных писателей о бедных и честных рабочих, которых сажали в тюрьму за кусок хлеба, украденный для умирающей от голода матери своей молодой красивой жены, которую изнасиловал капиталист и которая затем покончила жизнь самоубийством, за что всемогущий капиталист выгнал с завода ее мужа; а их ребенка, вынужденного побираться на улицах, сбивал лимузин капиталиста со сверкающими крыльями и шофером в ливрее.