Сердце льва, стр. 61

Хорошо, что Воронцова была крепко связана и распята на кухонном столе. По идее теперь надо было бы вытащить другой шприц, всадить иглу — куда, не важно, лишь бы поглубже, коротко нажать на шток… Затем отвязать холодеющее тело, бережно опустить его в ванну, тщательно замести следы.

Чтобы полковника Воронцову нашли потом скончавшейся от внезапного инфаркта. Такую молодую сгоревшую на страже родины… В задумчивости Хорст смотрел на корчащееся тело, на выпуклую метку на округлом плече, оставленную некогда его ножом. Нажать на шток — и не будет ни этих великолепных бёдер, ни каменно-твёрдых, похожих на виноградины сосков, ни чувственных губ, ни алчущих глаз, ни пламенных горячечных стонов. И чего ради? Ради торжества ублюдков, отнявших у него Марию? Придумали тоже — фашизм, социализм, коммунизм. Онанизм. Будь ты хоть в СС, хоть в КПСС — кровушка-то у всех на разрезе одного цвета, красная. И почему это люди не могут быть просто людьми? Так что не стал убивать Хорст Валерию Воронцову. Развязал её, отнёс в комнату, бросил на широкую кровать. Да и сам пристроился рядом. И полетели ко всем чертям и противостояние двух систем, и мировая напряжённость, и преимущество идей социализма перед догмами агонизирующего нацизма. Не осталось ничего, только губы, прижатые к губам, судорожно сплетённые тела, стоны упоения и восторга. Ещё — жалобные скрипы готовой развалиться кровати. И так всю ночь.

Успокоилась Лера лишь под утро, превратившись из разъярённой львицы в ласковую и кроткую усталую овечку. Уж больно дрессировщик был хорош.

— Ну и что теперь? — спросила она Хорста, благодарно обнимая его широкую, с рельефной мускулатурой грудь. — Ты меня задушишь? После того, что я тебе наболтала, так будет лучше для всех.

Что-то в её воркующем голосе не чувствовалось ни намёка на испуг.

— Я тебе что, Отелло? — Хорст криво усмехнулся, зевнул и похлопал её по ягодице. — Да и Дездемоне до тебя… А не махнуть ли нам куда-нибудь на океанский берег, продолжить наши романтические отношения? Судя по тому, как ты дурачишь родину, особая любовь к отечеству тебя не обременяет… Ну, куда бы тебе хотелось — на Гаваи, на Канары, на Багамы?

Он уже все рассчитал — вдвоём они горы свернут. И кроме того — эти бедра, ягодицы, плечи. А умна, а шикарна…

— Да, дорогой, ты явно не Отелло, тот не был наполовину славянином. — Фыркнув, Воронцова рассмеялась и, вроде бы играючи, но больно, щипнула Хорста за сосок. — А значит, не сподобился бы никогда найти янтарную комнату и загнать её под носом у всех американскому миллиардеру. Это у нас с тобой, дорогой, наследственное, от скифов, те тоже, говорят, были нечисты на руку. А что касаемо романтики, здесь я предпочитаю Багамы. Куча приятных воспоминаний. — Она потёрла рубчик на плече, чмокнула Хорста, встала и с лёгкостью двадцатилетней подошла к окну. — Ого, уже утро. Ах, как скоро ночь минула. Только что-то птички не поют, какой-то паразит весь сквер перекопал. Ты, случаем, не знаешь, кто? — Снова фыркнула, снова рассмеялась и, сверкая ягодицами, отправилась в ванную.

А спустя три недели из Москвы-реки, аккурат напротив Кремля, рыбаки выловили утопленницу — грудастую широкобёдрую блондинку с объеденным до неузнаваемости лицом, подушечками пальцев и правым плечом. Наверное, раки постарались. Утопленница была одета в форму полковника ГБ, вооружена пистолетом Макарова и имела при себе служебное удостоверение на имя Валерии Евгеньевны Воронцовой. В красную книжечку была вложена записка, расплывшаяся, химическим карандашом: «Устала… Нервы… Ухожу… Прошу никого не винить. Дочке не говорите, не надо». А ещё через день к полковнику в отставке Елизавете Федоровне Воронцовой, урезающей малину на своей даче в Сиверской, подвалил какой-то странный, видимо, глухонемой человек.

— Ы-ы-ы! А-а-а! У-у-у! — знаками он подманил её к забору, сунул в щель между штакетинами записку и поковылял прочь.

— У, оглашённый. — Вздохнув, Елизавета Федоровна поднялась на крыльцо, предчувствуя недоброе, развернула послание и, побледнев, изменилась в лице — это был личный шифр графини Воронцовой, составленный по её просьбе ещё бароном фон Грозеном.

«Ох ты батюшки, не иначе что с Леркой», — Елизавета Федоровна, сдерживая себя, шмыгнула в дом, сняла с книжной полки томик Мопассана, быстро нашла страницу, заветный абзац, ключевое слово. — Призадумалась, пошевелила губами и прочла:

«Мама, не верь слухам, мы ещё увидимся. Позаботься о Ленке. Р. S. Я не могу иначе…»

Ох верно говорят, малые детки — малые бедки..

Братья (1979)

— Ну, зятёк дорогой, будем! — Иван Ильич налил, с щедростью расплёскивая «Ахтамар», чокнулся, выпил и, пустив слезу, по-родственному облобызался с Андроном. — За вас с Анжелкой! За внуков!

Прозвучало это у него примерно как «За родину! За Сталина!» Очень по-командирски, пронзительно и впечатляюще. А что, хорошо у человека на душе, не фиг собачий, только что дочку замуж выдал. Любимую, Анжелочку. Эх ма, горько, горько! Ишь какая гладкая определилась, прямо королева. И жених, то бишь зятёк, не подкачал, орёл. Сокол. Беркут. Надо с ним ещё выпить коньячку, на брудершафт. Андрюха, ты меня уважаешь? То-то, наливай.

Да, отшумела свадьба. Отпела, отплясала, отгудела. Первый день — с размахом в «Застолье», следующие два — дома, по-семейному, в своём кругу. А своих — не меньше полуроты, в ванне отклеившихся этикеток плавает словно осенних листьев. Эх, хорошо… Да, крепко было выпито, изрядно. Только делу время, а потехе час. Погуляли, погуляли — и будя.

— Да, хорош коньячок, вырви глаз. — Иван Ильич взял ветчины, с чувством пожевав, придвинул заливного судака. — Такой небось на инженерские гроши лакать не будешь. Ряженку, и то по праздникам. А ты, зятёк, что, все думаешь по институтской части? Водоплавающим?

— Ну да, — Андрон потянулся было к бутерброду с икрой, но передумал, загарпунил вилкой маринованный грибок, — получу диплом, Бог даст завизируюсь, за кордон буду ходить. А что, валютные сутки, опять-таки чеки, боны, «Берёзки», «Альбатросы», чем плохо-то?

— Чеки! Боны! Тьфу! — Иван Ильич, вдруг разъярившись, с шумом отодвинул тарелку, и обычно добродушное лицо его сделалось злым. — Ты ведь, Андрюха, уже женатый мужик, а до сих пор все не понял — у нас как ни вкалывай на государство, все равно оно тебя оставит с голой жопой. На себя надо работать, зятёк, на себя. И вот на них, — он как-то сразу подобрел и кивнул в сторону Анжелы, с ленцой ковырявшейся ложкой в шоколадном пломбире. Талия её уже заметно округлилась.

Иван Ильич знал, что говорил, долгую жизнь прожил. Насмотрелся на этот мир предостаточно — и из бронещели танка, и с госпитальной койки, и с высоты начальственного кресла. Так уж получилось, что всех людей он делил на своих и чужих, и в жизни вёл себя словно на поле боя: пленных не брал — брал трофеи. Работал в таксопарке начальником шинного цеха. Долго, пока враги не подсидели. Чуть не кончилось тюрьмой, но вмешались старые друзья-однополчане — кто генерал, кто полковник, кто пенсионер союзного значения, и Иван Ильич отделался испугом. Да собственно, он в жизни и не боялся ничего, потому как знал, что цена ей копейка. Отомстил врагам, пображничал с друзьями и пошёл себе трудиться контролёром на рынок. Точнее, в цветочный филиал — пятьдесят столов под тентами аккурат напротив метро. Работа живая, с людьми, опять-таки на свежем воздухе. К тому же сезонная. После летней трудовой вахты зимой можно и отдохнуть. По-стариковски. Не думая о деньгах.

— Ладно, после поговорим, на прямые извилины. — Шмыгнув свекольным носом, Иван Ильич вытащил «беломор», протянул Андрону. — Пойдём-ка лучше засмолим. Что, бросил? Зря, зря. Кто не курит и не пьёт, обязательно помрёт. Закон природы, Ломоносов открыл. Ладно, курну индивидуально. — Он похлопал Андрона по плечу и, покачиваясь, поднялся, однако дошёл только до дивана — выругался, грузно повалился и через минуту захрапел. Да, гады годы…