Сердце льва, стр. 29

— Ну-с… — Захария Боршевич кинул взгляд на распростёртое, отмеченное беременностью тело на гипсовую маску лица, на белокурые, удивитель но красивые волосы, нахмурился, скомандовал отрывисто, по-ефрейторски: — На стол! Попробуем спасти плод!

Дальнейшее происходило в молчании, только дробно позвякивал инструментарий да порывисто дышала Зоечка из-под марлевой маски. Потом Захария Боршевич вдруг замер, и в голосе его послышалось изумление:

— Двойня, едрена мать!

И тут же тишину операционной прорезали крики, громкие, торжествующие, в унисон. Кто это сказал, что чудес не бывает?

А праздничным тортом с яблоками и лимоном побаловала себя тётя Паша, тайно, в одиночку, под вишнёвую наливочку и несущиеся из репродуктора песни о победе. Да, да, играй наш баян и скажи всем врагам, что раскудрявый клён зелёный — лист резной, парнишка на тальяночке играет про любовь, а в пирожке никак не меньше фунта сливочного масла. Главное, чтобы не было войны…

ЧАСТЬ ВТОРАЯ

ПРЕСТУПЛЕНИЕ И НАКАЗАНИЕ

Хорст (1958)

Первое, что Хорст почувствовал, когда пришёл в себя, были запахи резины и бензина. Он лежал, скорчившись, как недоносок в банке, в замкнутом, абсолютно тёмном пространстве, судя по всему, багажнике автомобиля. Было дискомфортно и ужасно холодно, однако не настолько, чтобы замёрзнуть насмерть, — кто-то позаботился накрыть его плотной, отдающей керосином дерюгой.

«Вот сволочи, никак на расправу везут», — обдирая локти об обжигающий металл, Хорст перевернулся на бок и принялся тереть больную, гудящую после наркотика голову.

Скоро он пришёл в себя, глянул на часы со светящимися стрелками — его везли со скоростью примерно сорока миль в час, судя по поведению подвески, машина двигалась по загородному шляху. Напружинив тело, Хорст тут же расслабился, сделал глубокий вдох и принялся бороться за жизнь по проверенной методике, отработанной до автоматизма ещё в центре, — постарался ассоциировать себя с водителем. Уловить биение его сердца, ощутить движение его крови, слиться с ним в желаниях, чувстве франки, крепко зажатой в прокуренных пальцах. Называлась эта метода мудрено, «саймин-дзюцу», то есть ментальная петля. Наконец, вспотев от усилий, Хорст почувствовал себя рослым, грузным детиной. Нога его в хромаче сорок пятого размера надавила всей тяжестью на газ…

— Химмельдоннерветтер! Ты что, сдурел, сраная задница? — услышал он визгливый голос Юргена Хатгля, но ещё сильнее придавил педаль и резко крутанул сразу сделавшийся бесполезным руль.

Страшная сила навалилась на него, вдавила в жалобно скрипящий, мнущийся как бумага металл и, покувыркав, вышвырнула из темноты багажника в мрачную темноту зимней ночи. Впрочем, не такую уж и мрачную — на небе висела луна, а у подножья огромной изувеченной сосны весело горела перевёрнутая «Волга», правое переднее колесо её все ещё вращалось с мерзким, похоронным каким-то звуком. В тон ему стонал, пуская розовые пузыри, задыхающийся в сторонке Юрген Хатгль. Потом машина оглушительно взорвалась, к лапчатым вершинам сосен взвилось ослепительное пламя, и Хаттль, когда все стихло, прошипел:

— А баба-то твоя, также как и мамаша, слаба на передок. Не устояла перед бампером.

На его бледном, белее савана, лице застыла пакостная, злорадная усмешка, рот в багровых отсветах пожарища казался узкой безобразной щелью.

— Что? — Хорст кое-как выбрался из сугроба, пумой метнулся к Хаттлю, с яростью взял за горло. — Что ты сказал?

— Повторяю ещё раз, для идиотов. — Хаттль судорожно дёрнулся, схватился за грудь, и по подбородку его потянулась жижа. — Бабу твою мы поимели бампером… Предатель, сука, коммунист ну давай, давай, убей меня, иуда!

Хорст медленно сомкнул стальные пальцы, Хаттль, дёрнувшись, обмяк, и в воздухе, зловонном от пожарища, запахло человеческим дерьмом.

Хорст истошно закричал и, не силах сдерживаться потеряв все человеческое, бешено лягнул недвижимое тело Хаттля.

— Не верю, ты, сволочь, не верю!

Потом, уже справившись с собой, он снял все, что можно было снять с убитого, взял бумажник, парабеллум, набор ножей и пошёл, проваливаясь по колени в снег, к дороге. Не важно куда, лишь бы отсюда подальше. Мутно светила луна, шептались стрельчатые ели, Хорст Лёвенхерц, он же Епифан Дзюба, брёл вдоль дорожной колеи. И тут в голове его вдруг послышался шёпот, невнятный, завораживающий, похожий на шелест осенних листьев. Звуки, казалось, доносились не извне, а рождались в нем самом. Голоса, голоса, голоса. Хор, море, океан голосов. Чужих, на незнакомом языке, мгновенно уносимых эхом, однако смысл сказанного был понятен — иди, иди на север, поклонись звезде…

«Что за черт! — Хорст оступился, упал, но тут же неведомая сила подняла его на ноги и погнала в лес. А голоса в голове становились все громче, ревели как гром: „Иди, иди на север, иди к звезде!“ Потом перед глазами Хорста разлился яркий свет, и он увидел могучего гиганта, бородатого, в кольчуге, потрясающего копьём. Бога-аса Одина, совсем такого, как на иллюстрациях к Старшей Эдде. Мудрого, всезнающего, зрящего в судьбы мира.

— Иди к звезде, — строго приказал он Хорсту, сделал величавый жест и указал на север копьём. — Иди с миром.

Глубоко запавший единственный глаз его свёлся пониманием. Затем, подмигнув, Один воспарил в свой Асгард, и Хорст увидел мать, баронессу Фон Кнульп — бледную, небрежно причёсанную, без привычных бриллиантовых серёг.

— Будь стоек, маленький солдат, путь твой на север, — сказала она чуть слышно дрожащими губами и медленно двинулась прочь…

— Мама, подожди, мама, — закричал было Хорст но тут все окутало пламя, и из смрадного, воняющего серой облака чёртом из табакерки выскочил Хаттль, на нем были только генеральская папаха и лиловые, обгаженные подштанники.

— А ну, шагом марш на север! — грозно, по-ефрейторски раздувая щеки, заорал Хаттль. — Зиг хайль!

Хорст поскользнулся и, провалившись в бездонную щель, все быстрее полетел в мерцающем свете, нет, не вниз, а на север, на север, на север… Потом что-то липкое и невыразимо мерзкое окутало его, все цвета и звуки погасли. Время для него остановилось.

Пробудил Хорста негромкий взволнованный голос:

— Андрей Ильич, иди сюда! Вроде отпускает его, порозовел, ворочается. Ну да, веко дрогнуло…

Послышались тяжёлые шаги, и другой голос, низкий и раскатистый, подтвердил:

— Верно, Куприяныч, легчает ему. Теперь оклемается, Бог даст.

— Пить, пить, — трудно сглотнув слюну, Хорст медленно открыл глаза и мутно упёрся взглядом в лицо улыбающемуся человеку. — Пить…

Человечек этот был бородат, низкоросл и плюгав, в отличие от второго — огромного, широкоплечего, звавшегося Андреем Ильичом. Оба они смотрели добро, без хитринки. По-человечески. Однако пить Хорсту не дали, ни глотка.

— Нельзя прямо сейчас, загнуться можно, — веско произнёс Андрей Ильич и, подсев поближе на дощатую лавку, протянул широкую, как лопата, руку. — Ну-с, давайте знакомиться. Трифонов, художник, бывший член их союза. А также космополит и американский шпион.

— Куприянов, Куприян Куприянович, — с живостью включился в разговор бородатый человечек и оскалился широко, но невесело. — Тоже шпион, правда, английский. Вдобавок медик-недоучка и член семьи изменника родины. А вы что, и вправду генерал?

Рябоватое скуластое лицо его было некрасиво, но притягивало искренностью, энергичным блеском умных глаз. Чувствовалось, что и с юмором у него все в порядке.

«А я, коллеги, шпион немецкий», — хотел было покаяться ещё не пришедший в себя Хорст, но удержался, ответил уклончиво:

— Да нет, генерал я свадебный, понарошечный. А так комбайнёр-орденоносец, хлебороб-целинник Епифан Дзюба. Здоровы будем.

— Значит, не генерал, а комбайнёр, — едко в тон ему хмыкнул Андрей Ильич и, вытащив огромный, лосиной кожи кисет, принялся вертеть козью ногу. — Ну и ладно. А то обстановка-то у нас спартанская. Не бояре, враги народа. Куприяныч, ставь-ка чайник, надо потчевать гостя дорогого!