Сердце льва, стр. 22

Однако же закончилась неделя, как и началась — скверно. Весьма. Из увольнения не прибыл в срок художник Загумённый, пришёл, гад, с опозданием на час, поддатый, с битой харей, да ещё стал врать, что принимал участие в задержании вооружённого преступника… А впереди ведь понедельник, день тяжёлый, учебный, с выездом на природу. Ну, быть бегам!

Позавтракав, погрузились на машины, в молчании доехали до Финбана, подавленно расселись по вагонам, а когда стали подъезжать к Пери, Сотников плотоядно оскалился, с чмоканьем ударил кулачищем о ладонь и встал.

— Рота! Подъем! На выход!

О-хо-хо-хо-хо-хо… Вышли из вагонов, построились, приготовились к самому худшему. А вокруг благодать летнего пригожего дня. Вьются над цветочками пчелы, весело чирикают птички, барышни в юбках чуть ниже трусиков идут, сверкая икрами, на речку. Парадиз…

— Рота! Газы! — рявкнул Сотников и уложил для разминки свой личный состав мордами в пыль: — Вспышка слева!

Делать нечего, натянули противогазы, плюхнулись на брюхо и стали ждать, пока засранец Загумённый залезет в ОЗК — влагонепроницаемый комплект химической защиты. Счастье его, что залетел в одиночку, а так бы пер ещё с кем-нибудь на пару зарядный ящик с «крокодилами», зелёными резиновыми дубинками. А это пуда три, не меньше, пупок развяжется сразу… Везёт ведь мудакам…

Наконец Загумённый облачился в ОЗК, застегнул ремень с лопатой и подсумками, повесил автомат, натянул противогаз, и Сотников с ухмылочкой , скомандовал:

— Рота! За мной!

Уныло поднялись, построились, матерно ругаясь про себя, потрусили. Пыль, жара, резиновая вонь, малая лопатка, мерно барабанящая черенком по жопе. Левой, левой, левой! Колонну замыкали сержанты — озлобленные, без противогазов, налегке; сбоку овчарками, сбивающими стадо, бежали старшина и офицеры — в охотку, без галстуков и фуражек, в рубашечках и хромовых сапогах. Левой, левой, левой! Главное, не смотреть по сторонам, главное, не думать ни о чем, главное, не отрывать набухших глаз от ног бегущих впереди. Левой, левой, левой! А иначе сдохнешь, сдохнешь, сдохнешь…

Само собой, Загумённый стал скоро отставать, выдохся. Ну и не надо, тащись себе полегоньку шагом. Вот так, вот так, вот так, пока не упадёшь. Ну ничего, не страшно, полежи, отдохни…

— Рота, стой. — Выждав, пока отрыв будет приличным, Сотников самодовольно усмехнулся, сплюнул и весело скомандовал: — Кругом! За раненым! По-пластунски!

Что-что, а вые…ать личный состав он умел, с командира взвода приучен.

Брякнулись на брюхо, извиваясь по-змеиному, поползли, попластались в дорожной пыли. По-гадючьи, двести метров. А может, триста. Доползли, встали. С руганью подняли Загумённого, взяли под зелены руки, потащили, задыхаясь, сменяясь через каждые сто метров, ненавидя даже больше, чем Сотникова.

— Ну, сука, ну, гнида, ну, падла, вот доберёмся до части!

Второй час, седьмая верста. Рота, отбой! Можно противогазы снять, вылить пот и тащиться дальше… Третий час, двенадцатая верста. Привал. Впереди ещё столько же. Хэбчики мокрые насквозь, красно-сине-буро-малиновые пятна в глазах, что-то судорожно пульсирует, бьётся у самого горла — то ли сердце, то ли желудок, то ли селезёнка, наплевать… Пятый час — очко, двадцать первый километр. Рота, стой! Что там такое? Загумённый плох? Носом кровь пошла? Пить надо меньше и больше закусывать! Старшина! Снять с него ОЗК, привести в чувство и выдвигаться на стрельбище!

Господи, хорошо-то как, что налегке. Правильно, загнанных лошадей пристреливают! Ну, Загумённый, ну, падла, ну, сука!..

Наконец прибежали, взмыленные, покрывающиеся на глазах белыми соляными разводами. Пить хочется до умопомрачения, но негде, а из лужи чревато. Терпеть, терпеть, терпеть, глотать тягучую, обильную слюну… Теперь — первое упражнение учебных стрельб из автомата Калашникова, и Боже упаси, чтоб рука дрогнула, не будет ни поблажек, ни увольнений.

Затаить дыхание, плавно жать на спуск и вести огонь короткими очередями, ритмично повторяя про себя: «Двадцать два, двадцать два, двадцать два». А на стрельбище ни ветерка, парит, солнце застыло на небе палящей сковородкой. Пороховая вонь, клацанье затворов, звон выбрасываемых из казёнников дымящихся гильз. Двадцать два, двадцать два, двадцать два. Пить, пить, пить…

— Товарищ старший лейтенант! Рядовой Лапин выполнял первое упражнение учебных стрельб из автомата Калашникова! При стрельбе наблюдал: дальняя — упала, ближняя — упала, пулемёт — поражён. Остаток четыре патрона.

Между тем отстрелялась рота, хоть и в спешке но вполне сносно. Два цинка патронов извели. Перекурили втихаря, построились, стали проверять вооружение и снаряжение — ажур. А тут и Загумённый заявился в сопровождении старшины, шёпотом отрапортовал как положено, качаясь на ветру, занял место в шеренге. Полная гармония.

— Так, — Сотников, нахмурившись, пожевал губами, — так… — Посмотрел, как строятся другие роты, сплюнул, определился: — К платформе!

Господи, неужели все? Куда там! Метров восемьсот до железнодорожной станции, затем ещё четверть часа в строю, на размякшем асфальте, под жгучими лучами солнца…

— Рота, в вагон!

И вот оно, счастье-то — не чуя ног, забраться в электричку, рассесться по нагретым, отполированным задами лавкам. Лямку автоматного чехла — вокруг колена, без сил откинуться на спину и крепко закрыть глаза.

Лапины (1957)

В комнате полумрак, душно. Пахнет примусом, распаренными телесами, водочным угаром, табаком. В углу перед иконами лампадка, в тусклых отблесках её — Богоматерь-Приснодева, Спаситель собственной персоной и Иаков Железноборский, чудом от паралича исцеляющий. Святая простота, внеземная скорбь и окладистая, до пупа, борода. Ночь, тишина, кажется — покой и умиротворение… Если бы!

— Ох, чтоб тебя!.. Распалил только, черт пьяный… Что же мне, с кобелём теперь? Или ложку тебе привязывать? — Рослая, нестарая ещё женщина резко уселась на кровати, рывком опустив на пол полные, с большими ступнями ноги, подошла к иконам и перекрестилась трижды, не истово, так, для порядка. — За что, Господи? Или прогневила тебя чем?

Под тоненькой ночнушкой груди её волновались футбольными мячами, ягодицы перекатывались, словно спелые арбузы. Рубенсу и не снилось…

— Вот ведь бабы, а! — С кровати тяжело поднялся человек в трусах, выругался по матери, ловко и привычно закурил одной рукой. — Только и знают, что передок почесать! Все их соображение промежду ног! Суки!

Вторая его рука была отнята по локоть, на срезе культи выделялась выпуклая строчка швов.

— Бог с тобой, Андрюша, окстись!

Женщина отвернулась от икон, и по её широкому, с простоватыми чертами лицу покатились обильные слезы.

— Я ж тебя всю войну ждала! Думаешь, желающих не было? Да меня полковники за ляжки хватали, «рыбонькой» звали, «душечкой»! А я… А ты… Передок, передок!

Плакала она, как обиженный ребёнок. Навзрыд, захлёбываясь, прижимая кулаки к маленьким, глубоко посаженным глазкам. Её крупное, с рельефными формами тело мелко сотрясалось под застиранной рубашкой.

— Медальёновна, отставить рёв! — Мужчина в усах по дуге придвинулся к женщине и, не выпуская изо рта папиросы, звучно похлопал по могучему бедру. — Ну, ну, Варька, хорош сопли мотать!

Резко повернулся, открыл форточку, бросил окурок наружу.

— Сколько раз уже говорено. Только обниму тебя, а мне чудится, будто водителя моего, Лёвку Соломона, из танка тяну. Солярка горит, палёным воняет. А Лёвка орёт, ноги ему того, по яйца… Какая тут на хрен может быть любовь-морковь… Ну надо — хахаля себе заведи, пахаря грозного, я что, против?

Сказал негромко, мятым голосом, стукнул кулаком по изразцам и вытянулся на кровати, только скрипнули обиженно просевшие пружины.

— Ой, Андрюша, ну что ты, какой такой пахарь грозный? — Женщина всхлипнула, вытерла изрядно покрасневший нос, похожий на картофелину. — Я же тебя люблю, столько лет ждала, так что могу и перетерпеть… Только ты уж не лезь-то, не береди нутро…