Никита и Микитка, стр. 2

В избе у Микитки

Боярская усадьба «Весёлые пеньки», в которой жил Никита, раскинулась на холме, среди старого леса, на берегу извилистой речушки. Усадьбу окружал высокий тын из заострённых брёвен-стояков. Дубовые ворота с затейливой крышей были всегда на запоре. Большие злые собаки на цепи охраняли усадьбу и от зверя — волка и медведя, — часто бродившего в лесу, и от недобрых людей с большой дороги.

Посреди холма красовались нарядные боярские хоромы с раскрашенным и покрытым резьбою крыльцом, с гребнем и весёлыми петушками поверх тесовой крыши. Усадьба была видна издалека, и новые бревенчатые хоромы поблёскивали на солнце слюдяными окошками с замысловатым свинцовым переплётом.

По сторонам боярского дома выстроились людские избы для жилья дворовых слуг, амбары, конюшни с сенником наверху, клети, скотный двор со стойлами и сараями и для сена и для дров, а в стороне, отделённый забором поменьше, был особый двор, где находились гумно, овин для хранения хлеба и высокие скирды ещё не обмолоченных снопов.

На краю усадьбы, над самой речкой, чернела закоптелая кузница; тут же, на плотине, перегородившей речку, образовав запруду, шумела неугомонным колесом старая мельница. Близ самого берега расположились бани — мыльни — в виде чёрных срубов, покрытых дёрном, для холопов.

Немного дальше вдоль речки протянулись крестьянские избы.

В одной из них жил крестьянский мальчик Микитка.

Рано утром, ещё до рассвета, в полутёмной избе горела, потрескивая и дымя, длинная тонкая лучина, воткнутая в поставец. Шипя, потухали, отваливаясь с лучины, угольки, падая в глиняную миску с водой. Всю долгую ночь мать Микитки, молчаливая, сгорбленная, со скорбным лицом, просидела около деревянного гребня с куделью и, поплёвывая на пальцы, сучила нитку. Жалобно шуршало и прыгало веретено, иногда мать запевала песню, тягучую, как завывание вьюги за окном:

— Что же ты, лучинушка,
Неясно горишь,
Что не вспыхиваешь?
Неужели ты, лучина,
Во печи не была?..
— Я была-была в печи
Во сегодняшней ночи…

Когда маленькое окно, затянутое промасленной холстиной, засветилось тусклым пятном, мать вздохнула и подобрала на лавку плясавшее на нитке веретено:

— Вот и утро приспело и день настаёт!

Она встала, отодвинула гребень и вышла из избы. Нахохлившиеся под печкой две рыжие курицы встрепенулись. Петух, отряхнувшись, важно вышел на середину избы и, захлопав крыльями, пропел «кукареку». Хромой ягнёнок, лежавший вместе с курами, поднялся, прошёл, стуча копытцами, по избе и, не найдя хозяйки, беспокойно заблеял.

Мать вернулась с охапкою хвороста и, оставив раскрытой дверь, раздув угли, засыпанные с вечера золой, стала растапливать громоздкую печь, занимавшую половину избы.

Раздался сильный стук в окно. С улицы кто-то кричал:

— Эй, хозяйка! Эй, Василиса! Выдь-ка на улицу. Старая боярыня меня до тебя прислала.

— Что ещё за беда с нами стряслась? — прошептала крестьянка, оставляя кочергу.

Накинув зипун, она выбежала из избы.

— Это я, Филатыч, стремянный покойного князя Петра Фёдорыча. Али не узнала? Тебе счастье привалило. Наш княжич Никита едет в Москву грамоте учиться и пристал к боярыне, что хочет-де с собой взять твоего Микитку: «Не поеду, говорит, без него, сбегу с дороги».

— Да на что он ему дался? — стала голосить Василиса. — Какое же это счастье! Завезут моего Микитку в Москву да и отдадут в чужие руки! И никогда его я больше не увижу! Лучше бы он дома помер — хоть могилка от него осталась бы! Ныло бы где по нём поплакать и материнской тоской убиваться! Вот она, наша доля холопская: по воле боярина от дома родного отрывают! Что теперь с бедным Микиткой станет! Кто его пожалеет!

— Брось ты, хозяйка, голосить! Рано его хоронить. Это царский приказ…

— Царский приказ!.. Ой, горюшко наше! — воскликнула, всплеснув руками, Василиса и заголосила ещё пуще.

А Филатыч спокойно продолжал:

— Ну, скажем, царский приказ! Тебе-то чего пугаться? Говорится в приказе, чтобы смышлёные ребята при церквах грамоте учились. У царя ведь большое царство растёт. Ему теперь много надо и дьяков и подьячих. Земли прибавилось, а грамотеев-то нет. Кто будет подсчитывать дани да оброки? Наш княжич Никита тоже ревмя ревёт: не хочет ехать учиться в Москву, — а всё же сегодня поедет.

— Ну и пускай едет, а моего Микитку чего тащит?

— Твой Микитка — паренёк бойкий: он и силки поставит, и сеть сплетёт, и на дудочке играть умеет. Всему его дед Касьян Гаврилыч научил. Я не знаю, что ли! Так чего ему дома сиднем сидеть? Пускай едет с князьком: подле него он не только будет его ярыжкой, а и сам грамоте научится… Эй, Микитка, поди-ка сюда!

Микитка вышел на порог избы с взлохмаченными светлыми волосами и блестящими, как у испуганного зверька, глазами.

— Ну, молодец-удалец, собирайся в дорогу! Князинька Никита Петрович едет в Москву и тебя с собой берёт. Такова воля боярская. Вот тебе старая боярыня приказала полушубок заячий выдать и пару лаптей! — Филатыч показал старый, заплатанный полушубок и новые лапти. — Скорее оболакивайся! Скоро уже и ехать.

Микитка обнял мать за шею и ладонями вытирал на её лице слёзы:

— И чего ты, маманя, раньше времени убиваешься? Чего Москвы бояться! Я в лесу даже медведицу с медвежатами встретил и то не испугался: на берёзу влез и отсиделся, пока она не ушла. А коли я буду ходить подле Никиты Петровича, так я одним глазком стану подглядывать, как он грамоту учит, да и сам научусь.

— Верно, паренёк! — сказал Филатыч. — В Москве, поди, тоже люди живут и калачи жуют. Слушайте моё слово: сегодня княжич уезжает, и я с ним, а вдогонку за нами пойдёт обоз и повезёт всякой курятины и поросятины на поклон дьячку, что будет ребят учить, — рука бы его высоко замахивалась, да не крепко била! С обозом и поедет Микитка. А ты не думай, малец, что сможешь убежать: тогда тебя так за это розгами исполосуют, что до первых весенних берёзок не придётся ни сесть, ни лечь.

Филатыч ушёл в темь утренних сумерек, а в дверях избы, освещённой отблеском пылавшей печи, стоял седобородый, сгорбленный дед Касьян и, кашляя, говорил: