Гойя, или Тяжкий путь познания, стр. 82

— Дедушка воспитывал меня в принципах Руссо, — с улыбкой рассказывала Каэтана. — Учиться я должна была трояким способом: через посредство природы, собственного опыта и счастливого случая…

Гойя ел, пил и слушал. Так вот каковы были настоящие гранды. Их высокомерие граничило с чудачеством. Один остановил часы и время, пока был в опале. Другой держал злюку шута и больше никого не удостаивал разговором.

Взять хотя бы Каэтану. К ее услугам семнадцать пустующих дворцов, и в одном из них все эти годы ее ждал придворный шут, о котором она даже думать забыла.

Гойя ел с ней, спал с ней, она была ему ближе всех на свете и дальше всех на свете…

На следующий день в Кадис прибыл весь домашний штат Каэтаны, и с тех пор Франсиско редко бывал с ней наедине. Теперь, во время войны, Кадис мало-помалу стал настоящей столицей Испании: сюда то и дело наезжали придворные, высшие чины королевства, члены совета по делам Индии, и все они желали засвидетельствовать почтение герцогине Альба.

Франсиско тоже встречал немало друзей и знакомых из Мадрида. Он очень обрадовался и нисколько не был удивлен, когда в один прекрасный день в качестве заместителя дона Мануэля объявился и сеньор Мигель Бермудес.

Мигель, разумеется, завел разговор о политике. Дон Мануэль опять переменил фронт; положение такое, что ему выгоднее всего столковаться с реакционной знатью и с церковью, и теперь он тормозит те либеральные начинания, которые сам же вводил. Во внешней политике он проявляет нерешительность. Новый французский посол Трюге — человек спокойный и разумный. С ним дону Мануэлю еще труднее найти верный тон, чем с блаженной памяти Гильмарде: то он держит себя чересчур заносчиво, то чересчур раболепно.

— А что же сталось с Гильмарде? — спросил Гойя.

Мигель ответил, что прежний посол не успел вернуться в Париж, как его пришлось отправить в сумасшедший дом. Гойе стало жутко — он своим портретом как будто накликал на Гильмарде такую участь. По-видимому, продолжал Мигель, его свели с ума тщетные старания понять внезапные перемены в общественной жизни Франции и идти с ними в ногу. Он еще мог кое-как примириться с переходом от революционного радикализма к умеренной буржуазной демократии, но ему, видимо, оказалось не под силу сделать еще более крутой поворот в сторону откровенной плутократии.

Вскоре в качестве поверенного испанского государственного банка в Кадис приехал и молодой Кинтана. Вместе с Мигелем он навестил Франсиско в Каса де Аро; герцогиня и доктор Пераль присутствовали при этом визите.

Кинтана просиял, увидев Франсиско, и сразу же принялся восторгаться «Семейством короля Карлоса».

— Вы спасли Испанию от духовного оскудения, дон Франсиско, — воскликнул он.

— Каким образом? — осведомилась герцогиня.

Она сидела, ослепительно красивая, в своем черном одеянии и, по-видимому, ничуть не сердилась, что Кинтана уделяет гораздо больше внимания Гойе, чем ей; без стеснения разглядывала она гостя, способного так искренне восхищаться; сама она поощряла искусство, потому что это приличествовало грандессе, но без особого увлечения.

— Наша Испания волочит за собой, точно цепь, свою историю и свои традиции, — принялся разъяснять Кинтана, — и человек, который пришел и показал, во что обратились первоначально столь священные установления, совершил великое дело. Поймите, донья Каэтана, — горячо втолковывал он ей, — в наши дни король, скажем, католический король, хоть и облечен еще внешними признаками власти, но на самом деле сан его превратился в ничто, корона стала устарелым головным убором; для управления государством теперь нужнее конституция, чем скипетр. И все это показано в «Семействе Карлоса».

— И что только вам не мерещится, молодой человек! — заметил Гойя.

Пераль попросил, чтобы Кинтана подробнее рассказал о картине.

— Вы ее не видели? — с удивлением спросил молодой поэт. — И вы тоже, ваша светлость?

— Вам, должно быть, не известно, дон Хосе, что я нахожусь здесь не вполне по доброй воле, — приветливо пояснила Каэтана, — я изгнана из Мадрида.

— Простите мою забывчивость, ваша светлость, — с милым смешком извинился Кинтана. — Конечно же, вы не могли видеть картину. Но описать ее словами невозможно, это никому не под силу, — и он тотчас же принялся ее описывать, восторгаясь богатством палитры и реалистическим изображением лиц, обнаженно, резко и уродливо выделяющихся на фоне этого разгула красок. Он говорил так, будто Гойи при этом не было.

— Художник употребил здесь особый прием, — пояснял он, — при таком обилии фигур показал так мало рук. Благодаря этому еще резче, еще обнаженнее выступают лица над сверкающими мундирами и парадными робронами.

— Если бы мне больше заплатили, я написал бы больше рук, — сухо вставил Гойя, — за руки я беру дорого.

Но поэта это не остановило:

— Все мы считали, что Испания одряхлела. Но вот явился Франсиско Гойя и показал нам, как она еще молода, Франсиско Гойя поистине художник молодости.

— Ну, ну, — запротестовал Гойя; он сидел в кресле, немного сгорбившись, обрюзгший пятидесятилетний мужчина, тугой на ухо и вообще порядком потрепанный жизнью, и как-то дико было слышать, что Кинтана называет его художником молодости. Однако никто не засмеялся.

— Последние картины дона Франсиско свидетельствуют о том, что нашей Испании суждено было породить трех бессмертных художников — Веласкеса, Мурильо и Гойю — закончил свою речь Кинтана.

Мигель, неисправимый коллекционер, ухмыльнулся про себя при мысли, что у него пять полотен Гойи, и пошутил:

— Чувствую, что приказ Карлоса III, воспрещающего вывозить за границу полотна Веласкеса и Мурильо, требует дополнения — в нем недостает твоего имени, Франсиско.

— При этом Веласкесу было куда легче, — рассуждал вслух Кинтана, — он всей душой почитал короля и дворянство: в его время это было закономерно и естественно. Он мог и должен был чувствовать свое единство с королем и двором. С его точки зрения, высшей задачей испанского художника было прославление монархической идеи, и, чтобы выполнить свое призвание, ему нужно было самому быть аристократом, сознавать себя причастным к этому кругу. Гойя же насквозь антиаристократ, и это правильно для нашего времени. Он смотрит на короля таким же проницательным взглядом, как смотрел Веласкес, но только в нем самом есть что-то от махо, он — это Веласкес, вышедший из народа, и в живописи его есть живительная грубость.

— Надеюсь, вы не обидитесь, дон Хосе, — благодушно ответил Гойя, — если я по своей антиаристократической грубости напомню вам старинную поговорку: «Три волоса мне вырвешь — я смолчу, на четвертом не спущу».

Кинтана рассмеялся, и разговор перешел на другие темы.

А позднее Каэтана
Гойе весело сказала,
Что его друзья, конечно,
Образованные люди.
Но, увы, при всем при этом
Ни того и ни другого
Не могла б она представить
В роли своего кортехо.
«Странно, — продолжала Альба
С безграничным простодушьем,
Не смущаясь тем, что этот
Разговор не из приятных
Для Франсиско. — Очень странно,
Что такие образованные
Люди, как Бермудес,
Или твой поэт Кинтана,
Или мой Пераль, ни разу
У меня не вызывали
Никаких желаний…»

35

Присутствие герцогини Альба, самой знаменитой женщины в Испании, волновало обитателей Кадиса, и все домогались приглашения к ней. У герцогини был траур — удобный предлог, чтобы принимать или не принимать кого ей заблагорассудится.

Франсиско с насмешкой наблюдал, как робели перед доньей Каэтаной кадисские горожане. А больше других терялся дерзкий, ученый и уверенный в себе сеньор Себастьян Мартинес, отчего Франсиско особенно злорадствовал.