Гойя, или Тяжкий путь познания, стр. 125

Теперь он больше не боялся привидений. Ему хотелось потягаться с ними, окончательно усмирить их. Он позвал их, и что же — они покорно приплелись на зов. Они являлись ему повсюду. Переменчивые формы облаков, когда он был в пути, ветви деревьев, когда он гулял по саду, пробившиеся сквозь песок струйки воды, когда он бродил по берегу Мансанареса, пятна на стенах эрмиты и солнечные зайчики — все принимало облик и очертания того, что гнездилось у него в душе.

С юных лет изучал он природу демонов и знал больше их разновидностей, чем остальные испанские художники и поэты, больше даже, чем демонологи, знатоки этого вопроса, состоящие при инквизиции. Теперь, преодолевая страх, он призывал и тех из них, которые раньше держались в стороне, и вскоре узнал всех до одного. Узнал ведьм, домовых, кикимор, лемуров, обменышей, оборотней, эльфов, фей и гномов, упырей и выходцев с того света, великанов-людоедов и василисков. Узнал также «шептунов и наушников», самых гнусных из всех призраков, не зря носящих те же прозвища, что и шпионы при полиции и священном судилище. Правда, узнал он и duendes и duendecitos — проказников кобольдов, которые из благодарности спешат услужить тем, кто, неведомо для себя, приютил их, и за ночь исполняют всю домашнюю работу.

У многих призраков были человеческие лица, в которых странно смешивались черты друзей и врагов. Одна и та же ведьма напоминала ему то Каэтану, то Пепу, то Лусию; в одном и том же дураковатом и грубоватом бесе он видел то дона Мануэля, то дона Карлоса.

Привидения любили являться в виде монахов или судей священного трибунала и прелатов. Любили они также подражать церковным обрядам — причастию, миропомазанию, соборованию. Одна ведьма появилась перед ним, сидя на закорках у сатира в давая обет послушания; души праведных, в епископском облачении витавшие в горных высях, протягивали ей книгу, на которой она клялась, а со дна озера смотрели на это зрелище послушницы, распевая псалмы. У него не осталось ни капли страха перед привидениями. Он испытывал теперь глубокую, презрительно-злобную жалость к тем, кто всю жизнь дрожит перед нечистой силой, перед наваждением. Он изобразил толпу тех, кто благоговейно поклоняется эль коко, чучелу, которое портной нарядил привидением. Он изобразил народ, показал обездоленных, нищих духом, которые с неиссякаемым слепым терпением кормят и холят своих угнетателей — грызунов, гигантских крыс, грандов и попов, безмозглых ленивцев, чьи глаза заклеены, уши заперты на замок, а сами они обряжены в старинные драгоценные негнущиеся, не в меру длинные наряды, не позволяющие им пошевелиться. Он изобразил безропотную, безликую массу подневольных, простых людей, застывших в тупой, тяжкой неподвижности, меж тем как еле живой от истощения человек из последних сил удерживает гигантскую каменную глыбу, а та вот-вот рухнет и раздавит его и всю толпу.

Все дерзостнее, все многозначительнее становились порождения его фантазии. Он уже не называл рисунки «сатирами», он назвал их: «Выдумки, причуды — Caprichos».

Он настигал призраков за самыми интимными занятиями: когда они напивались, когда совершали свой туалет, подстригая друг другу шерсть и когти. Он заставил их показать ему, как они летят на шабаш, как при помощи ветров, испускаемых младенцем, поддерживают огонь под котелков с варевом, заставил посвятить его в ритуал besamano — целования руки у сатаны в образе козла, заставил открыть ему тайные средства и заклинания, какими они пользуются, чтобы обратить человека в животное — в козла или кошку.

Часто он обедал здесь же,
В мастерской. Вина и хлеба
С сыром приносил и духов
Приглашал к столу: «Садитесь,
Ешьте, черти!» Называл он
«Mi amigo» козлонога.
К черту дюжему любезно
Обращался: «Chico, маленький
мой». Он болтал, судачил,
И шутил, и забавлялся
Со страшилищами. Щупал
Их рога и когти, дергал
За хвосты. С большим вниманьем
Он рассматривал тупые,
Грубые и злые рожи,
Дикие, смешные лица.
И раскатисто, и глухо
В тишине смеялся…
Гойя
Их высмеивал.

21

Гойя позволил приходить в эрмиту только в самых крайних случаях. Исключение было сделано для одной Каэтаны.

Она никогда не спрашивала о его работе. Но как-то раз она сказала:

— Вечно ты сидишь здесь. Чем ты, собственно, занимаешься?

— Набрасываю на бумагу кое-какие выдумки, безделки. Для них как раз подходит новый способ акватинты. Но, повторяю, это все шутки, фантазии, капричос. — Он злился на себя, что так пренебрежительно отзывается о своих произведениях. Надеялся, что Каэтана не попросит показать ей рисунки, и ждал этого.

Она не попросила. Тогда у него, помимо воли, вырвалось:

— Хочешь, я покажу тебе что-нибудь.

Он протянул ей, не выбирая, первые попавшиеся листы, только отложил те, где был намек на нее или сходство с ней. По своему обыкновению, она просмотрела их молча и быстро. Глядя на дряхлую старуху, которая наряжается перед зеркалом, она заметила с довольным видом:

— Только смотри, чтобы она этого не увидела, твоя донья Мария-Луиза.

Об остальных рисунках Каэтана не сказала ни слова.

Франсиско был разочарован. И протянул ей листы, на которых фигурировала она сама. Каэтана и их просмотрела с тем же доброжелательным, спокойным вниманием. О чете, ведущей игривый, любовный разговор, в котором он изобразил ее и себя, и о собачках, затеявших любовную возню у их ног, она сказала:

— Вряд ли Пепа и дон Мануэль поблагодарят тебя за это.

На мгновение он опешил. Но недаром же сам он показал на одном из рисунков, что никто себя не знает.

В офорты с привидениями она вглядывалась дольше, чем обычно смотрела на его картины.

— Бригида тебе удалась, — заметила она. Но к большинству рисунков» она отнеслась холодно и даже неприязненно и в заключение сказала: — Непонятно. Ты назвал это шутками. Откровенно говоря, я ожидала от твоих шуток больше остроумия. «Nous ne sommes pas amusees, [22] — процитировала она с чуть заметной, злой усмешечкой. Потом взяла лежащую наготове тетрадь и написала ему: «Откровенно говоря, на мой взгляд, многое слишком резко и грубо». — А многое даже безвкусно, — добавила она, стараясь выговаривать слова как можно отчетливее.

Он был потрясен. Он ожидал, что она в ужасе отшатнется от этих рисунков; его не удивило бы, если бы она возмутилась, но сказать, что это грубо, безвкусно… Перед ней лежал итог и плод познания всех этих блаженных и горьких пяти лет. После чреватого грозными опасностями плавания он открыл свою Америку. А она на это говорит: безвкусица. Оценка грандессы. Ей можно отплясывать десмайо. Ей можно убрать мужа, который в чем-то стал помехой. А когда он, Франсиско, вызвал и победил духов, стремившихся погубить его, так это называется безвкусицей.

Спустя мгновение он уже совладал с охватившей его досадой. Следовало предвидеть, что ей это будет чуждо, и не показывать рисунков. «Всеобщий язык», — вспомнилось ему. Молодой Кинтана ошибся. Он засмеялся.

— Над чем ты смеешься?

— Над тем, что я тут натворил, — ответил он, сложил Капричос и спрятал в ларь.

На следующий день у него был готов новый рисунок. Он нарисовал мужчину и женщину, связанных вместе и привязанных к дереву, они делают отчаянные попытки освободиться друг от друга, а над их головами распростер крылья огромный сыч в очках: одной лапой он вцепился в ствол дерева, другой — в волосы женщины. Ховельянос и Кинтана, несомненно, скажут, что огромный сыч в очках — это церковь, своими законами утверждающая нерасторжимость священных брачных уз; Мануэль скажет, что сова — это рок, соединивший Мигеля с Лусией; Мигель решит, что сова изображает путы, приковывающие Мануэля к Пепе; он же знает, что на рисунке изображено и все это и вдобавок его собственная неразрывная связь с Каэтаной.

вернуться

22

нас это не развлекло (фр.)