Наследники, стр. 31

Старуха внимательно осмотрела раненую голову Ивашки.

— Не бойся, милый! Не тужи!.. Оленка я, христианская душа. Кабы не пришла, сгиб бы ты, а теперь жить будешь…

Непрестанно бормоча, она просеменила к ручью, принесла воды, омыла раны.

— Ты не вертись, собирайся с силушкой! Тут балаганчик есть, косцы откосились, сена много. Доберешься?

— Нет, не добраться мне, баушка, — поник головой Ивашка.

— А ты потужись! Надо добраться, там и укроешься, а я тебя травками, травками всю хворь облегчу…

Речь ее звучала усыпляюще-размеренно, как глухое бормотание падун-ручья.

Она схватила его под мышки и поволокла. Беглый, облегчая ей усилия, цеплялся руками, двигал ногами и полз вперед…

В шалаше среди сухой елани было тепло, приятно. Беглый зарылся в сено. Старуха подала ему горбушку хлеба. Он жадно съел и запил водой.

— А теперь, сынок, спи, набирайся сил. Я приду! — говорила старуха.

Олена сдержала свое слово: пришла и на другой и на третий день. Она принесла навар из лесных трав, омыла рану, перевязала чистой тряпицей и накормила беглого.

— Терпи, милый, не сдавайся. Выбирайся из хвори! — бормотала она и творила молитву.

Боли утихли, взор горщика стал ясен, разумен…

Старехонька Олена, а лесными травами выходила беглого. В скором времени он поднялся. Бродил по лесу травленым зверем, неслышно, крадучись. Однажды набрел на глубокое озеро. У тихих вод встали изумрудные сосны с медными корнями, раскиданными по теплому песку. Сосны глядели в озеро, а там в глуби отражались другие, опрокинутые. И так сладостно-тихо было созерцать эту тишину. Долгие часы горщик сидел над озером, поджидая Аниску.

Но девка не шла; как звезда, мелькнула в жизни и упала далеко.

Ночью над заброшенным балаганом катился месяц, струясь зеленоватым светом, а на елань выбрался волк; сев на задние лапы, он поднял кверху острую морду и протяжно-тоскливо завыл на луну…

«Уходить надо!» — решил Ивашка. На другой день горщик поклонился бабке Олене, обнял ее, как мать. У старой потекли слезы. Утирая их, она присоветовала:

— Беги на восход, все по ручью, выйдешь на речку, иди по ней день-два, увидишь ты горы, дремучий лес. Тут и быть пустыньке, скитам. Там нашей древлей веры людишки и укроют тебя…

Он взял от Олены узелок и ушел в тайгу. Темный ельник скрыл его, а старуха все стояла и глядела добрыми глазами в ту сторону, где исчез беглый…

8

Стоял жаркий летний день: по синему небу лениво плыли пухлые облака, от безветрия по земле стлался густой растопленный воздух, духота томила живую тварь. Псы у демидовских хором лежали, вывалив из пасти горячие языки, и часто дышали. Истомленный жарой пестрый петух безотрывно пил из колоды нагретую воду, куры копались в песке. Только одни счастливые утки, блаженствуя, крякали на прудовом просторе. Никита Никитич Демидов по обычаю отдыхал в кресле-возиле. Охломон отвез хозяина в полутемный прохладный кабинет и удалился в людскую.

Глубокий покой безраздельно овладел людьми. В каменных хоромах стояла прохлада, и от нее сон был еще крепче и сладостнее. Только один Иван Перфильевич Мосолов, старший демидовский приказчик, мужественно воздерживался от послеобеденного сна. С той поры, когда Акинфий Никитич отошел в вечность, помрачнел старый туляк. Задумчивый ходил он в эти часы по заводу, амбарам и дворам, зорко доглядывая за всеми.

«По хозяину тоскует, пес!» — с ненавистью втихомолку шушукались о нем рабочие.

— Верный раб! — хвалил Мосолова Никита Никитич и ставил его в пример: — Так должен жить человек, оберегая покой и добро своего радетеля!

Жалея доброго слугу, Демидов-дядя говорил приказчику:

— Пошто слоняешься? Сосни часок. Годы твои, поди, гнетут тело.

— Гнетут, — признался Мосолов. — Но хотя и стар стал, чрева мои огрузли, а от покоя и вовсе заплывут салом. А я не хочу умирать. Сухощавый долее живет.

— Это верно! — подтверждал паралитик. — Я хотя и хворый, но долго протяну. Жилист!

— Еще немало годков протянешь, хозяин, — льстил старику приказчик. — Демидовская кость крепкая. Жилист ты, Никита Никитич, верно. Вот оно что!

Старику нравилась похвала приказчика, он становился доступнее и, вопреки принятому обычаю, не злился, если Мосолов после обеда на минутку-другую заходил в полутемный хозяйский кабинет.

Никто не знал истинных дум, подлинной кручины старого приказчика. Не догадывался и паралитик, почему так тянуло к нему Мосолова в неурочное время. Но и сам демидовский подручный в бессонные тревожные ночи боялся признаться себе в своих помыслах, лукавил даже перед собой. С той поры, как он увидел сверкающие огоньки в бархатной тьме тайничка, Мосолов потерял покой и сон. «Жаден человек, ой, как жаден! — укорял он себя. — И куда оно, это проклятое богатство, если уже пошел восьмой десяток? И как буду ответ держать перед лицом господа, который в недолге позовет отсель в царствие небесное?»

Однако напрасно лукавил перед собой Иван Перфильевич. Понимал он, что все это отговорки. Причина была в том, что недоступен тайник. Слишком чуток сон паралитика, спит он и настороженным ухом слышит малейший шорох, улавливает чужое дыхание. А ключи носит на цепочке вместе с нагрудным крестом. Крепко сторожит свое богатство кащей бессмертный, куда как крепко!..

Только занесет ногу приказчик через порог кабинета, а Никита Никитич мгновенно открывает совиные глаза и подозрительно смотрит на него.

— Не спишь, Перфильевич? — полусонно спросит он.

— Не спится, хозяин, — тихо откликнется Мосолов.

«А если задушить его в сей час, кто дознается?» — шептал лукавый старому. «Подумай, старче, — убеждал он себя, — вот ты понапрасну пять годков прождал, а смерть не идет к нему; глядишь, тем временем тайничок опростают другие».

У Мосолова дрожали руки. А лукавый все шептал: «Чей Невьянск? Прокофия Акинфиевича. Умрет дядя, только ему и доступ к тайничку. И никому боле! Этот обчистит…»

Сегодня, когда все уснули сладким сном, Мосолов переступил порог хозяйского кабинета. Гнетущая тишина наполняла его; казалось, она сочится с тяжелых каменных сводов. Мосолов удивился молчанию, поднял голову. На него глядели широко раскрытые остекленевшие глаза хозяина.

Никита Никитич сидел в кресле тихо, неподвижно.

— Не спишь, хозяин? — еле сдерживая себя от радостной догадки, хрипло спросил Мосолов.

Демидов не откликнулся. Приказчик опасливо оглянулся, собрался с духом и тихонько подошел к креслу-возилу. Паралитик не моргнул глазом.

— Батюшка! — Мосолов схватил руку Демидова.

Рука была ледяной, твердой. Опущенная, она со стуком упала на поручень кресла.

— Отошел! — задрожал всем телом Иван Перфильевич и разом ожил: — Во имя отца, и сына, и святого духа! Отошел, отцы…

Он толкнул хозяина в грудь, покойный качнул головой и вновь замер отупевшим болваном.

— Вправду отошел! — Радость волной захлестнула Мосолова, он еще раз оглянулся на дверь и проворно запустил руку за ворот покойника. Ловким движением вытащил цепочку с ключиком. Чуть слышно звякнуло, но Мосолову показалось — зазвонили колокола. Он прикусил губы, застыл в ожидании. Но никто не вошел, никто не прошумел. Из коридора доносился далекий богатырский храп.

«Слава тебе господи, сон-то у дворовых крепок!» — успокоился приказчик, подошел к двери и закрыл ее на засов. Быстро и проворно он отодвинул портрет Никиты Демидова-отца. Пронзительные цыганские глаза грозно глядели на приказчика.

— Грозишь, скаред! — Мосолов отступил в сторону, стараясь уйти от взора владыки. Ему было страшновато: казалось, Демидов готовится выпрыгнуть из рамы; вот очнется он да и съездит Мосолова костылем по голове. И тогда по хоромам раскатится его зык: «Люди, сюда! Хватай вора!..»

Приказчик кинулся к тайничку, отпер его. Словно волшебством он выпустил из ночной тьмы чудесную жар-птицу: искрометным огнем засверкали перед ним драгоценные камни. Кроваво пылали рубины, зеленым морем переливались изумруды, благородные самоцветы…