Наследники, стр. 115

Носил великий батырь сарыки, выкованные из железа, выложенные мягким мехом внутри. Уложил Салават их в глубокую яму, а сверху саблю и зарыл землей. И ни ржа и ни время не возьмут их, потому что скованы они из доброй стали, омыты кровью…

Уходим мы сейчас от врага в далекие пустыни, в чужие земли. И где тот батырь, который выроет из земли саблю великого Салавата? Или она тяжела для ваших рук, башкиры? — Глаза старика светились огнем. Он смолк, но пытливым и пронизывающим взором окинул каждого.

Мухамету Кулуеву стало не по себе, он отодвинулся от Анис-Кизым, встал и сказал друзьям по оружию:

— Многие дни за нами, как голодные шакалы, идут конники генерала. Им не угнаться за нами, и мы можем уйти. Но позор на наши головы и проклято будет наше имя в потомстве, если мы не постоим за Башкирию. Старый воин, слушай верное мое слово: я поднимаю саблю Салавата на врагов наших! Завтра я и Анис-Кизым поведем вас в бой!..

— Да будет так! — приложил руку к сердцу старый башкир. — Лучше умереть у родных гор, чем страдать на чужбине!..

Тишина стала глубже, шорохи стихли. Только серебряная ладья месяца начала погружаться в синие волны ковыля, а за курганом, осыпанным сверкающей росой, заржали стреноженные кобылицы…

Утром, когда травы лежали еще влажными и на востоке заалела заря, в степи началась сеча. Тысячи воинов окружили ватажки башкир и рубились с ними весь день.

Только двоих живыми взял в плен царский генерал: Мухамета Кулуева и Анис-Кизым. Повязал» им руки и ноги, бросили на коней и под рев медных труб увезли на казнь…

К вечеру на место сечи прибрел бездомный бродяга. За курганом опускала синий полог степная ночь. Трусливый шакал, поджав хвост, выбежал из ковыля и потрусил в темный камыш.

Только царственный беркут неподвижно сидел на камне могильника, на круглом кургане, сторожил покой мертвых.

Словно уголек, раскалилась тоска в сердце беглого, Он молча обошел побоище. В дремучем седом ковыле, раскинув руки, почивали вечным безмятежным сном богатыри.

«Свои! — с мукой подумал он. — Пали в горячем бою. Никто не придет на безвестную могилу, даже дожди в сухой пустыне не умоют их кости. Только горячая пыль да перекати-поле пронесутся над печальным долом и никому не расскажут о последней битве…»

Весна еще не отошла, еще дышала теплом, ароматами горьких степных трав; пустынная река до краев была полна воды, горячие суховеи, жаркие пески и солнце не успели ее испить.

Обросший волосами, обожженный ветрами и жаром пустыни человек молчаливо смотрел на воды. Они текли, текли, как время течет в бесконечность. Что-то подсказало душе бродяги идти следом. Может быть, ему до конца хотелось испить горечь чужого и своего горя. Утром он поднялся и пошел на восток: туда затейливым узором тянулись следы конских подков.

В степи при слиянии двух рек, Увельки и Уя, стоит осыпанный песками, овеянный ветрами полупустынный Троицк-городок. Сюда царский генерал привел пленников, тут судил их скоро и жестоко. По улицам крепостцы ходили профосы и кричали народу:

— На казнь!.. На казнь!..

На берегу Увельки-реки поставили два столба, сложили вокруг них два костра. Накрепко привязали палачи к столбам последних башкирских ратников Мухамета Кулуева и Анис-Кизым и подожгли костры.

Из всех сел и казачьих станиц, из киргизских становищ съехались люди, но солдаты не допускали их близко. Среди народа притаился и степной бродяга — утром пришел сюда.

Молва принесла весть: был у Мухамета и у Кизым сын, мальчуган семи лет — Мингарей. В час злой сечи старый башкирин кинул его на коня и крикнул:

— Скачи в горы!..

Умчался Мингарей…

И вот пылают костры, вьется черный дым, пахнет жженым телом, но Мухамет и Анис-Кизым не плачут, не стонут, слова не обронят.

Когда пламя добралось до груди, раскаленным языком лизнуло лицо, Мухамет повернулся в степь, набрался сил и разом так засвистел, что травы степные склонились, у солдат ружья выпали из рук, а народ на колени повалился.

И на крепкий свист, на отцовский зов из-за реки в степи показался вороной жеребец, а на нем Мухаметов малец — Мингарей.

Увидал Мингарей отца и мать, остановил жеребца и горько заплакал.

Царский генерал отдал приказ солдатам:

— Стреляйте!

А у служивых руки трясутся, не слушаются, и ружья не стреляют.

Мать и отец крикнули сыну по-башкирски. Мухамет снова свистнул, гикнул на весь простор, и вороной жеребец ветром умчал Мингарея в степь. И только тогда у Мухамета показалась слеза. Опустил он на грудь голову, да так до смерти и не поднял. А жена его, Анис-Кизым, повернула голову к народу и вдруг заговорила по-русски:

— Братики, нет ли среди вас кого из дальних уральских сел?

Оторопел народ, испугались мужики. Степной бродяга вздрогнул, будто горючая слеза упала на сердце и прожгла всего. Узнал он голос, растолкал народ:

— Аниска! Моя любая!.. Это я тут, Иванушка твой.

Заговорила тогда жена Мухамета — огонь ей уже до сердца дошел:

— Радость моя, милый ты мой!.. Вот где довелось видеться!.. Узнал-таки! Спасибо!.. Будешь жив — иди на Камень и скажи там народу, что отдала жизнь я, Аниска, за доброе дело. Прощай! — Тут она склонила голову и умерла.

Опомнился генерал, осердился, затопал ногами, закричал и велел народ разогнать.

С тем мужики и станичники по домам разбрелись. Только слышали они в пути от башкир, что давным-давно привез из набега девку Аниску к себе в улус молодой тогда Мухамет Кулуев, и с той поры она с ним жила…

А малец Мингарей как в воду канул. Укрыли его непроходимые горы да леса Башкирии. Видать, пригрел родной народ горемыку-сиротину…

7

Еще по зиме, когда над Уралом и по волжским просторам гремели последние раскаты пугачевской грозы, Демидов стал собираться на Каменный Пояс.

В 1775 году, с наступлением вешних дней, Никита Акинфиевич тронулся в далекий путь.

Стояли теплые влажные дни, живительные грозы омыли гарь в опустошенных селениях Поволжья, до отказа напоили тучные черноземы. По истоптанным, незасеянным полям буйно зазеленели сорные травы — пыреи, чертополохи. Одичали сады в барских поместьях. Сильно обезлюдели городки и селения: повинные в восстании укрывались по лесам, глухим займищам, а многие вовсе сошли в дикие отдаленные места.

«Из сего надобно извлечь себе прибыток, — хозяйственно прикидывал Демидов. — Непременно людишки ринутся в Сибирский край, в Орду, а мы их перехватим и на Каменном Поясе. Что?.. Отбиваться? Хо-хо!.. Умел беду робить, умей ныне и ответ держать! Не хочешь подобру-поздорову Демидову служить, так по нужде будешь! Взляпаем на ноги претолстые колодки — да в рудники металлы копать!..»

Не радовали сердце заводчика опустошенные поля. «Хлеб вздорожился, чем работных людишек кормить будем? — рассуждал он. — Худо!.. Худо!..»

Под Казанью Никита выбрался на сибирский тракт.

Места пошли глуше. В городишки кое-где понемногу возвращались сбежавшие воеводы, коменданты и служилые люди. В полуразоренных церквах священники служили панихиды по убиенным и без вести пропавшим. Потихоньку, с опаской, возвращалось дворянство в сожженные родовые гнезда.

Минуя одно барское поместье, Демидов вздрогнул, острый неприятный холодок побежал по спине. На придорожных воротах раскачивалось изрядно истлевшее тело барина. Никита перекрестился и двинул кулаком в спину ямщика.

— Гони отсюда! — испуганно крикнул он, и в воображении его встала страшная картина расправы ожесточенных крестьян со своим владельцем.

— Это, сударь, ништо! — словоохотливо отозвался ямщик. — Привыкать надо. Тут пойдут места пострашнее! — Он тряхнул головой и вдруг запел разудалую песню:

Нас пугали Пугачом,
А нам было нипочем…

— Ты что ж это, орясина, завел? Замолчи! — заревел Никита и пригрозил ямщику. — В острог душа запросилась?

— Эва, сударь, глядите! — прервал песню мужик и протянул кнутовище: — Сколь народищу покрушили! Ну и ну!.. — покрутил он головой, и глаза его помрачнели.