Демидовы, стр. 53

Второй брат, болезненный и злой Никита, вытянулся, как тычинка, узкий и длинный. Вместо работы он по-прежнему гонял по Кузнецкой слободе голубей, мучил собак и кошек.

Мать старела; под глазами куриными лапками легли легкие морщинки. За столом она подкладывала старшему сыну все лучшее, подолгу смотрела и вздыхала:

— Время-то как идет! Ишь каким мужиком вытянулся.

Акинфий раздался в плечах, отрастил густые жесткие усы; лицо брил. Мать неодобрительно качала головой:

— Как босой! Для чего оголил лик, данный господом? Нехорошо это! Небось и поганое зелье из рога пьешь?

— Зелье из рога не пью, — смотря в глаза матери, ответил сын, — а брадобрейство почитаю. Сам Петр Ляксеич, царь земли русской, в таком лике пребывает.

— Как-то он, батюшка наш, поживает ноне, на Туле с той поры так и не бывал. — Глаза матери поголубели, голос потеплел: вспомнила дорогую встречу.

В полутемном углу перед древними иконами по-прежнему мерцали лампады, оттого в горнице казалось уютнее. Мать пожаловалась Акинфию:

— Взял бы хоть Никитушку на Каменный Пояс; совсем от рук отбился. Каждый день посадские идут с докукой, всех слободских собак перевешал, да и девок забижать стал.

Акинфий выслушал мать, потянулся и по-хозяйски решил:

— Я и то думал взять. На речке Шайтанке ноне ставлю завод, так с батей и посадим его на том заводе. Хватит кошек за хвосты таскать…

Дунька сдерживалась в ласках, все допытывалась:

— Небось бабу завел там?

— Не до них, делов прорва, — отбивался Акинфий от подозрений жены.

Она верила и не верила. Расспрашивала про тульских кузнецов, которые отбыли на Каменный Пояс. Затаив дыхание, осторожно выпытывала про Сеньку:

— Богатырь тот, помнишь, что тебя на святой положил, нашкодил тут, батя на заводы увез. Знать, руду медведем ворочает?

— Сбег. Руку оттяпал и сбег.

— Ишь ты! — Лицо женки осталось спокойным, но сердце сжалось болью. — Пошто покалечился?

— Народ взбулгачил. Бунтовщиком оказался.

— Н-но-о! — На сердце Дуньки захолонуло; стало жалко Сеньку Сокола. — Ишь жиган какой!

Акинфий подумал, неприязнь к Соколу всколыхнула, сказал:

— Разбойник, по слухам, и бабу разбойницу подобрал. Жили да народ резали!

У женки перехватило дыхание, в крови заворошилось старое, заговорила ревность. А она-то в бессонные ночи думала, сколько перестрадала, слез выплакала — одной ей известно. Жалела и думала о нем, а он так-то берег любовь, другую бабу подобрал. Дунька сдвинула брови, глаза потемнели:

— Такому человеку мало руку оттяпать, надо башку с плеч!

— И оттяпали! — жаром дохнул Акинфий.

— Неужто? — По Дунькиной спине побежал неприятный холодок.

— И впрямь оттяпали. На Казани палач отрубил голову!

Мысли Акинфия были спокойны, за делами он не заметил, что женка после этого разговора два дня ходила угрюмая. В душе ее осталась неизбывная горечь. Акинфий подолгу задерживался в оружейных мастерских и в кузницах. В старой кузне он сбросил дорогой кафтан и проработал у наковальни целый день. Работал Акинфий по-прежнему ловко. Сивый кузнец, восхищаясь работой молодого хозяина, похвалил его:

— Не разучился еще тульскому рукомеслу. Знатно!

Ездил Акинфий и на лесные курени; сопровождала его верхом на коне женка. Ехали лесной засекой, мимо еловых чащоб да выворотней; муж всю дорогу поглядывал бирюком и отмалчивался. Каждый о своем думал: Акинфий — о рудах, женка — о прошлом. Выехали на порубки: дымились кучи, жигари жгли поленья на уголь.

На лесных куренях свято сохранялись строгие демидовские порядки. Работные по-прежнему жили в землянках, работали в лесу от темна до темна, одежонка была плоха; рваная сермяга да лапти. Угрюмые жигари работали молча; не слышал Акинфий песен. Кругом стоял оснеженный лес; по голубоватому снегу перепутались следы зайцев, лисух. На корявом суку кривой березы ворон чистил клюв; в лесной глухомани выстукивал дятел. На лесном перепутье стоял сосновый осьмиконечный крест. Акинфий почему-то внезапно вспомнил дьяка Утенкова и спросил женку:

— А как живет ноне дьяк, наш супостат, не досаждает заводишку?

— Помер, а семейство на поместье съехало…

— Жалко, хитрый дьяк был…

По сугробистой дороге в рваных сермягах шла ватага лесорубов; за поясами поблескивали топоры. Впереди артели ехал на черном коне демидовский приказчик.

Лесорубы свернули с дороги в глубокий снег — дали хозяевам дорогу; все молча сняли шапки.

— Куда? — крикнул Акинфий.

— На новые лесосеки, — отозвался приказчик.

Акинфий подумал: «Без маяты хозяйства не сладишь. А без этого нельзя!»

Заночевал хозяин в лесном курене; осталась и женка. В землянке жгли костер, дым уходил в дыру. В нее смотрело звездное небо. На огне грели варево; едкий дым слепил глаза.

В Туле перед Акинфием Никитичем ломали шапки, заискивали, но он заскучал в родном городке. Манил его к себе просторный Каменный Пояс, где суровые горы, леса и где все можно… На масленой неделе обрядились в дальнюю дорогу. Долгоносый и угреватый брат Никита поругался с Акинфием, не хотел ехать на Урал, но покорился. Молодые хозяева надели тяжелые волчьи шубы, уселись в глубокие сани, за ними на дороге растянулся обоз. На посадке из ворот выглядывали бабы и ребята; они тыкали в Никиту пальцем:

— Г-хи, кошатник уезжает! Помелом дорога!

Дунька стояла на крылечке; в небе плыли белые облака, подмораживало; она, одетая в сарафан, не боялась стужи; по отъезжающем муже женка не проронила ни слезинки. Сердце окаменело от тоски.

— Уезжаешь и опять на долгие годы не вспомнишь меня, — жаловалась она. — Глядишь, и молодость уйдет, а я и не жила…

Акинфий ворочался в мохнатой шубе, сопел. Мать, Демидиха, толкнула Дуньку:

— Раззява, хоть бы для прилику поревела: чать, не чужак, а родный муж уезжает…

Дунька руками закрыла лицо, но слез так и не выдавила.

Кони мчали быстро, родной дом уходил в снежные сугробы…

«Прощай, Тула, родной город!» — Акинфий крепче запахнулся в шубу. Глаза брата Никиты были сонны, тело сковывала дорожная лень…

3

Вся зима прошла для Никиты Демидова в тягостном ожидании отписки сибирского губернатора на требование сената. Все это время проживал Демидов в Москве и кручинился от безделья. К тому же тревожила мысль: «А вдруг князь Гагарин откажется от своего слова?»

В Туле за это время сын Григорий поприпрятал по лесным куреням беглых людей и навел порядок с железом. Когда кинулись туда прибыльщики, времечко было упущено: на демидовском заводе все находилось в благополучии.

«Не поживились лиходеи, — радовался Демидов. — Молод сын Григорий, да не глуп».

С Каменного Пояса в Москву приехал приказчик Мосолов с добрыми вестями. Заводы работали бесперебойно; отстроили Шайтанский завод; на правление этим заводом водворился сын Никита Никитич.

Одно худо: молодой хозяин был не в меру жестокосерд. Лютовал.

Приказчик не упустил случая пожаловаться Демидову:

— Крепость и строгость к работному люду потребны, но все это надо в пору. Зря народ калечить ни к чему!

Слушая жалобу на сына, Никита стиснул зубы:

— Погоди, доберусь! Так…

На Фоминой неделе пришла долгожданная весть: сибирская канцелярия подтвердила, что доски отлиты по приказу князя Гагарина и пошлине не подлежат.

— Ловко обтяпано, — ухмыльнулся Демидов. — На вороных сенат объехали!

На радостях он съездил в храм Николы Мокрого и отслужил молебен.

«Гроза миновала, пора и в дальний путь-дорогу сбираться, на Каменный Пояс, — думал Никита. — Акинфка без отца, чать, запустил делишки».

Перед отъездом нежданно довелось Демидову встретиться в Пушкарском приказе с прибыльщиком Нестеровым. Фискал впился рачьими глазами в Никиту, ухватил его за кафтан:

— Эге, приказчик, каково живешь?

Писчики вдруг перестали строчить и притаились. Тишину в писцовой нарушила бившаяся в окошке вешняя муха.