Первые радости, стр. 12

— Ну и что же — заходил! Посмотрел на обезьянку и ушёл. Я даже, если хочешь, заходил больше, чтобы на твои окна посмотреть: может быть, думал, тебя увижу, а вовсе не из-за обезьянки. Нужна мне обезьянка!

— Вот и неправда. Ещё больше неправда. Я стояла в окне и смотрела на представление. Могу тебе рассказать, что делала обезьянка, все по порядку. Сначала она показывала, как барыня под зонтиком гуляет, потом — как баба за водой ходит, потом — как пьяный мужик под забором валяется…

— Я вижу, ты все на обезьянку смотрела. Не мудрено, что меня потеряла, — усмехнулся Кирилл.

— Я тебя отлично видела, пока ты стоял позади толпы. А вот ты ни разу не поднял голову на окно. Ни разу! Иначе ты меня увидел бы. Меня позвали дома на минутку, я отошла от окна, а когда вернулась, тебя уже не было.

— Надоело смотреть на ломанье, я и ушёл.

— Куда?

— На улицу, домой.

— Я сейчас же побежала посмотреть на улицу, тебя не было. Ты исчез, не уходя со двора. Куда же ты делся? Можно было уйти только к Рагозину.

— Ну, Лиза, при чем тут Рагозин? — повеселев, улыбнулся Кирилл, и его нежность смягчила её. Успокоенная, но с оттенком разочарования, она вздохнула:

— Все-таки я убедилась, ты можешь скрыть от меня правду.

— Я сказал — бывает правда, которую не надо говорить.

— Как, — опять воскликнула Лиза, — может ли быть две правды? Которую надо и которую не надо говорить?

Она резко повернулась к нему, и так как они как раз заходили в Собачьи Липки, то перед ней, как на перевёрнутой странице книги, открылась улица, пустынная улица, по которой шёл единственный человек, и она узнала этого единственного человека мгновенно.

— Отец! — шепнула она, забыв сразу все, о чём говорила.

Она вошла в ворота бульвара, потеряв всю гибкость тела, залубеневшая в своём форменном платье, вытянувшаяся в струнку. Но тотчас она бросилась в сирени, густыми зарослями обнимавшие аллею.

— Тихо! — строго произнёс Кирилл, стараясь не побежать за нею. — Тихо, Лиза! Помни — день Независимости!

Он подтянул на плечо сползавшую куртку, которую с весны носил внакидку, что отличало мужественных взрослых техников от гимназистов, реалистов, коммерсантов, и медленно скрылся там, где шумела, похрустывала тревожно раздвигаемая Лизой листва.

Когда Меркурий Авдеевич подошёл к бульвару, аллея была пуста. Он сразу повернул назад. Вымеривая улицу непреклонными шагами, вдавливая каблуки и трость в землю, как будто любую секунду готовый остановиться и прочно стоять там, где заставит необходимость, он слушал и слушал возмущённым воображением, что скажет, придя домой, жене, Валерии Ивановне. Он скажет:

«Потворщица! Что же ты смотришь? Когда бы дочь твоя фланировала с кавалерами в Липках, на большом бульваре, — была б беда, да не было б стыда! Кто не знает, что Липки есть прибежище легкомыслия и распущенности? Но Липки-то общественное место. Там шляются не одни ловеласы, там найдёшь и приличного посетителя. Туда даже чахоточные ходят за здоровьем, не только голь-шмоль и компания. А что такое Собачьи Липки? Как этакое слово при скромном человеке выговорить? Кусты — вот что такое твои Собачьи Липки! Кусты, и больше ничего! И в кустах прячется с мальчишкой срамница твоя Елизавета. Вот какое ты сокровище вырастила своим потворством. Нет у твоей дочери ни стыда, ни совести!»

Так Меркурий Авдеевич и скажет: нет у дочери ни стыда, нет у неё ни совести! Нет.

10

Блистающее сединой огромное кучевое облако падает с неба на землю, а ветер свистит ему навстречу — с земли на небо: это люлька перекидных качелей взвивается наверх и потом несётся книзу — ух! ух! плещутся девичьи визги, вопят гармонии, голосят парни:

Плыл я верхом, плыл я низом,
У Мотани дом с карнизом…

Барабаны подгоняют самозабвенное кручение каруселей, шарманщики давно оглохли, звонки балаганов силятся перезвонить друг друга, — площадь рычит, ревёт, рокочет, кромсая воздух и увлекая толпу в далёкий мир, где все подкрашено, все поддельно, все придумано, в мир, которого нет и который существует тем прочнее, чем меньше похож на жизнь.

Паноптикум, где лежит восковая Клеопатра, и живая змейка то припадёт к её сахарной вздымающейся груди, то отстранится. Панорама, показывающая потопление отважного крейсера в пучине океана, и в самой пучине океана надпись: «Наверх вы, товарищи, все по местам, — последний парад наступает! Врагу по сдаётся наш гордый „Варяг“, пощады никто не желает!» Кабинет «Женщины-паука» и кабинет «Женщины-рыбы». Балаган с попугаем, силачом и балериной. Балаган с усекновением, на глазах публики, головы чёрного корсара. Балаган с танцующими болонками и пуделями. Театр превращений, или трансформации мужчин в женщин, а также обратно. Театр лилипутов. Дрессированный шотландский пони. Человек-аквариум. Хиромант, или предсказатель прошлого, настоящего и будущего. Американский биоскоп. Орангутанг. Факир… Все эти чудеса спрятаны в таинственных глубинах — за вывесками, холстинами, свежим тёсом, но небольшими частицами — из форточек, с помостов и крылец — показываются для завлечения зрителя, и народ роится перед зазывалами, медленно передвигаясь от балагана к балагану и подолгу рассчитывая, на что истратить заветные пятаки — на Клеопатру, крейсер или орангутанга.

В народе топчутся разносчики с гигантскими стеклянными графинами на плечах, наполненными болтыхающимися в огне солнца ядовито-жёлтыми и оранжево-алыми питьями. Подпоясанные мокрыми полотенцами, за которые заткнуты клейкие кружки, они покрикивают тенорками: «Прохладительное, усладительное, лимонное, апельсинное!» А им откликаются из разных углов квасники и мороженщики, пирожники и пряничники, и голоса снуют челноками, прорезывая шум гулянья, поверх фуражек, платков, шляп и косынок. Сквозь мирный покров пыли, простирающийся над этим бесцельным столпотворением, здания площади кажутся затянутыми дымкой, и Кирилл оглядывается на все четыре стороны и видит за дымкой казармы махорочную фабрику, тюрьму, университет. Ему уже хочется отвлечься от пестроты впечатлений, он выводит Лизу из толчеи, они останавливаются перед повозками мороженщиков, и он спрашивает:

— Ты какое будешь — земляничное или крем-брюле?

Они берут «смесь», и он, ловя костяной ложечкой ускользающие по блюдцу шарики мороженого, говорит:

— Я помню, что тут делалось, когда я был маленький. Знаешь, осенью здесь тонули извозчики. Лошадей вытаскивали из грязи на лямках. А весной пылища носилась такая, что балагана от балагана не увидишь. Каруселей было куда больше, чем сейчас. Меня ещё отец водил сюда, сколько лет назад. Давно…

— Ты не любишь размять мороженое? — спросила Лиза. — Оно тогда вкуснее.

— Нет, я люблю твёрдое.

— Ну что ты! Когда оно подтает, оно такое маслянистое.

— Это университет прижал балаганы в самый угол, — сказал Кирилл. — Он скоро совсем вытеснит отсюда гулянья. Может, мы с тобой на последних каруселях. Тебе нравится здание университета? Да? И мне тоже. Оно такое свободное. Ты знаешь, его корпуса разрастутся, перейдут через трамвайную линию, вытеснят с площади карусели, потом казармы, потом тюрьму…

— Что ты! — сказала Лиза. — Тюрьму никогда не вытеснят.

— А я думаю — да. Смотри, как все движется все вперёд и вперёд. Ведь недавно мы с тобой на конке ездили. А теперь уже привыкли к трамваю. И не замечаем, что в пять раз быстрее. И живём уже в университетском городе. И, может быть, не успеем оглянуться, как не будет никаких казарм, никаких тюрем…

— Совсем?

— Совсем.

— Нет, — опять возразила Лиза, — это называется утопией.

— Я знаю, что это называется утопией. Но я сам слышал, как у нас спорили, что мы никогда не дождёмся университета. А все произошло так скоро. Ведь верно?.. Давай ещё съедим шоколадного и сливочного, хорошо?

— Балаганов будет жалко, если их задушит университет, — сказала Лиза.