Необыкновенное лето, стр. 140

– Уважаемый Егор Павлович! Мы, ученицы выпускного класса школы номер…

Он улыбался подбадривающе и увлечённо, поняв намерения школьниц гораздо раньше, чем Аночка дошла до приглашения посмотреть и, если можно, поддержать ученический спектакль.

– «Недоросль»! – воскликнул он, броском поднимая голову, точно собираясь кивнуть давнишнему другу. – Ну, и кто же из вас Софья?

– Я, – ответила Аночка бесстрашно и покраснела.

– Ах, ты… – начал и не досказал Егор Павлович.

После революции он ни разу не видал Аночку, и она предстала перед ним сейчас ещё более неожиданной, чем было во время войны, когда – за долголетним перерывом – он встретил её уже девушкой, в гимназической форме, и все никак не мог поверить, что это та маленькая девчонка с белобрысыми косицами, которая давно-давно вертелась при артистических уборных и бегала за папиросами актёрам.

Он тотчас согласился прийти в школу. У него родилось предчувствие перспективы, какую могли открыть занятия вот с этими восхищёнными и перепуганными девушками, вряд ли знавшими, куда они стремятся. Но, кроме того, его подстегнуло тут же возникшее острое любопытство к Аночке: в ней ярче, чем в подружках, горело это восхищение, и она смелее боролась со своим испугом.

Начав ходить в школу, он быстро уверился в безошибочности предчувствия. Для молодёжи любое его мнение было непреложно. Он мог свободно толковать все роли «Недоросля», и артисты с доверчивой готовностью шли за ним, стараясь точнее поставить свои подошвы в намеченный учителем след.

Конечно, это было далеко от революции! Её вольный ветер дышал только в новизне общения, в отсутствии сбруи, какая удерживала бывалых актёров в театральных упряжках. Здесь искренность не считалась наивностью. Девушки ещё восклицали: «Как я плакала!» – не стесняясь простоты сердца и не зная, что в этом случае требования жаргона обязывают актрису сказать с усмешкой: «Я, милая моя, совершенно изревелась!»

Из «Недоросля» получился, конечно, вполне школьный спектакль, вплоть до традиционного анекдотического происшествия, когда госпожа Простакова, усердно бегая в конце четвёртого акта по сцене, затушила юбкой лампу в суфлёрской будке, и хлебнувший сажи суфлёр во всеуслышанье зачихал.

Но Цветухин черпнул в этом спектакле свежий вкус к работе, увидел, откуда надо ждать удовлетворения.

Он решил собрать такую труппу, где главное место займут люди, ещё далёкие от сцены, и прежде всего молодёжь, не боясь высокомерного осуждения в любительстве, помня, что открытия в искусстве первоначально были непременно любительством.

Самым сильным побудителем к новому делу стала Аночка. Цветухин не сомневался, что она должна прийти в театр. Со своими острыми локотками, худой шеей и будто излишней длиной рук, она казалась не вполне сложившейся девушкой. Но молодая эта несложенность странно одушевила образ Софьи, едва Аночка надела её костюм. Она была чересчур жива, лицо её чересчур резко меняло выражение – растерянное на хмурое, насмешливое на строгое. Но её живость превратилась на сцене в волнение, насмешка стала участием к партнёру, растерянность – чистотой, хмурость – задумчивостью.

Егор Павлович не заметил, как из увлечения артистизмом Аночки его чувство перешло в обожание к самой носительнице дарованья. Пока готовился «Недоросль» и потом с великими хлопотами собиралась студия, Цветухин испытал перерождение, какое бывало ему и раньше знакомо, но на этот раз почудилось неслыханно новым, как весна чудится неслыханной, если вдруг двинется в расцвет. На виду у всех Цветухин сделался тенью Аночки, и только она сама, захваченная работой, понимала это меньше других.

Труппа Цветухина получалась пёстрой. К невинной в делах искусства молодёжи присоединились старые актёры. Студии посчастливилось заручиться поддержкой военного клуба, а это значило – заручиться хлебом. Актёры надели на плечи мешки, и Егор Павлович тоже носил неразлучную суму с красноармейскими пайками. Он утешал пшеном и воблой Агнию Львовну, подавленную тем, что, как она выражалась, даже в собственной труппе ей не хотят дать достойной роли.

Сам Егор Павлович готов был питаться воздухом, репетициями и ежедневными провожаниями Аночки. Когда он однажды надел холщовую русскую рубашку, вышитую красными цветочками, и Аночка воскликнула: «Ах, как к вам идёт!» – ему представилось, что он так всю жизнь и проносит эту холстину, не снимая. Он помолодел и будто первый раз за все актёрство репетировал свою роль Фердинанда, в прошлом доставившую ему много счастья.

Он выбрал для начальной работы «Коварство», как одно из самых в революцию популярных романтических представлений, где был заложен огонь, которому прежде побаивались давать выход. Но актёры не видели в пьесе ничего, кроме давным-давно игранных ролей, опять предназначенных для переигрывания, и не собирались особенно утруждать себя, а больше любопытствовали – что же получится из цветухинской любительщины с подростками.

Как только Аночка показала, что способна играть, так к ней приступили – кто с чем. Одни толковали о французской школе, другие о реализме, третьи о Станиславском, а то и просто о значении благозвучного псевдонима для актёрского успеха.

– Нехорошо, детка, звучит – Пара-букина! – увещевал актёр на амплуа стариков. – Вообрази, будут кричать с галёрки: бу-у-кину!

– Имя человека украшается делом, – возражала Аночка, скрывая доктринёрским тоном одной ей внятную обиду.

– Оно, конечно, украшается. Да, поди-ка укрась своё имя, ежели ты – Титькин. Надо поблагороднее: Пара… белла, пара… целла… Что-нибудь этакое. У нас такой был случай. Играет один любовник – дух захватывает! А в публике – гроб. Почему бы? Фамилия не понравилась. Веретёнкин! Едет в другой город. Играет – вроде тачку везёт, самому тошно. А публика ревёт. Почему бы? Фамилию переменил. Фамилия понравилась: Расковалов!

Мефодий, подслушавший разговор, счёл долгом успокоить огорчённую Аночку.

– Что ты обращаешь внимание! Разве это актёр? Заведующий столовой, а не актёр! Вечно что-нибудь делит с другими, как черт – яблоки.

– Не понимаю, Аночка! – что это Егор Павлович помешался на зубрёжке ролей? – говорила Агния Львовна. – А что же делать суфлёру? Не помню сейчас, но я читала в каком-то французском романе – даже, кажется, у Бальзака. Такая молодая звезда, артистка Флорина, и к ней набились в уборную поклонники, и она их гонит вон, перед самым выходом, когда уж в коридорах звонок. И говорит: «Уходите отсюда все, дайте мне прочитать свою роль и постараться её понять». Это после-то звонка, милочка! Постараться понять! Перед выходом! Вот – артистка! А ты зубришь, зубришь, который уж месяц! Играть-то ведь надо не точки и не запятые, а ещё кое-что. Вот есть ли у тебя это кое-что – посмотрим, душечка.

Все они, эти верные солдаты кулис, простоявшие целую жизнь в очередях ко вратам славы, щедро предлагали свой опыт бедной познаниями девушке, и если Аночка не потеряла голову от советов, то единственно потому, что выше всех ставила Егора Павловича и ему одному пробовала себя подчинить, если могла.

Он, может быть, и не в силах был словами ответить ей на её вопросы – что же такое в искусстве перевоплощение и как играть Луизу Миллер, если ты – Аночка Парабукина, но он был художником, и опыт заменял ему слова. Он предлагал Аночке найденные им решения, и время должно было показать – способна ли она эти решения понять и хочет ли их сделать своими.

Наконец, уже к исходу октября, спектакль был готов.

34

Спектакль был готов.

Его играли в полковых казармах, рядом с университетом. Большой зал, ещё ни разу не протопленный, из конца в конец заняли нового призыва мобилизованные, в шинелях, полушубках, иные – караульной роты – даже с винтовками в руках. Но собралось много и невоенной публики, не испугавшейся полгорода пройти пешком во тьме и холоде ради события, которому имя Цветухина придало заманчивость. И – само собой – лучшие ряды стульев попали во власть к родным и знакомым актёров-новичков.