Мантисса, стр. 10

Он смутно отмечает, что сестра Кори прошла к изножью кровати и исчезла из виду, так как энергично работающая доктор Дельфи, все еще опираясь на вытянутые руки, загораживает обзор.

— Ну, последний толчок. Еще один. Еще. Самый последний!

Она коротко вскрикивает, будто и вправду разрешилась от бремени, и движение прекращается. Молчание. Он сознает, что сестра Кори опять отошла к столу в углу комнаты. Доктор Дельфи не поднимает головы, концы ее шарфика спустились совсем низко. Она пытается отдышаться, делая частые вдохи, будто только что ныряла на большую глубину. Потом без сил опускается ему на грудь. Кожа ее стала влажной от пота, и он слышит, как колотится у нее в груди сердце. Но ее изнеможение — совершенно явно — результат физических усилий, а вовсе не бурных эмоций, так как лицо она от него отвернула.

Примерно полминуты или около того он взирает на потолок в состоянии запоздалого шока. Под конец ему все же не удалось настолько полно сохранить объективность, насколько хотелось бы, но он и не настолько увлекся, чтобы не отметить некоторые странные слова и неверные концепции… им овладевает ужасное подозрение: что, если, несмотря на ее утверждение обратного, он все же оказался в сумасшедшем доме, учреждении для умалишенных, и каким-то образом попал в руки двух других пациентов… пациенток… по недосмотру настоящих сестер и врачей? Но с какой стати мог он очутиться в подобном учреждении? И с какой стати мог подобный недосмотр иметь место?

Он незаметно глянул через всю комнату в сторону сестры Кори. Она сидела к нему спиной — не совсем, вполоборота, склонившись над бумагами, лежавшими на столе, — видимо, над историей его болезни. Ничто в ней не говорило о сумасшествии; наоборот, она так усердно вчитывалась в текст, останавливаясь то на одном, то на другом параграфе, что в ней приоткрылась теперь иная черта — старательность усердной ученицы. Да и тело той, что всей своей тяжестью лежала теперь на нем, выглядело не иначе как абсолютно нормальным. Ни рыданий, ни кудахтающего довольного смеха. Как ни странно, он находил молчание доктора Дельфи, ее очевидное изнеможение довольно трогательным; ему хотелось утешить ее, как хотелось бы утешить бегунью, выбившуюся из сил на дистанции, но так и не добившуюся победы (поскольку память о чем-либо ином, кроме его профессии — да даже и это, как он подозревал, представлялось хоть и вполне возможным, но все-таки недостаточно точным, — оставалась по-прежнему мучительно вне пределов досягаемости); так что он с некоторым опозданием позволил себе приобнять доктора Дельфи и легонько прижать к себе.

Теперь, в состоянии относительного покоя, в размеренно тикающей тишине, он принялся размышлять. Может быть, за этим фрейдистским жаргоном, в том, что говорила доктор Дельфи, все-таки кроется зернышко истины, какая-то строго клиническая правда? Если дать себе время подумать, может, лучше ему подождать с обличительно-разоблачительной речью в парламенте? Необходимо продолжить изучение вопроса. В конце концов, первейший долг каждого честного политика сегодня не столько разоблачать дурное, сколько не быть втянутым в это дурное — ни за что, ни при каких обстоятельствах.

Его взгляд снова устремляется в угол комнаты — туда, где виднеется затянутая в аккуратную униформу фигура сестры Кори, по-прежнему погруженной в изучение истории болезни. Изящные смуглые руки, стройные щиколотки и лодыжки под краем крахмальной голубой юбки… если его болезнь действительно настолько тяжела — а именно такое предчувствие у него теперь возникло, — тогда ему придется смириться с тем, что лечение может оказаться весьма долгим, и принять эту неизбежность, как подобает мужчине. Он вдруг испытывает необычайно сильное желание прошептать несколько слов в этом смысле, зарывшись лицом в темные волосы у самой своей щеки, но удерживается — это было бы самую малость преждевременно. Надо прежде всего подумать о том, как это повлияет на дальнейшее. Тем не менее он осторожно гладит влажную спину доктора Дельфи, по-доброму, по-братски, как бы молчаливо кое за что извиняясь, просто чтобы дать понять: он признает — она сделала все, что в ее силах, хоть и не добилась успеха.

Доктор Дельфи не откликалась. Он заподозрил, что она на миг задремала. Что ж, он не против; наоборот, хоть и невольно, это его еще больше растрогало. Это доказывало, что ничто человеческое ей не чуждо. Вес ее стройного, изящного тела вовсе не был ему неприятен, формы у нее были почти столь же хороши, что и у сестры Кори. Вряд ли можно было при данных обстоятельствах считать, что, словно кошка, он сумел упасть на все лапы; но что-то подсказывало ему, что все могло бы быть гораздо хуже. Если подумать, он и сам ощущал приятную усталость во всем теле и потеря памяти тревожила его гораздо меньше, чем раньше.

Он закрыл глаза, но какой-то звук заставил его снова раскрыть их. Сестра Кори поднялась от стола и шуршала бумагами, постукивала ими по столу, складывая их вместе, выравнивая края. Она обернулась к нему, весело и живо, вполне оправившаяся от выволочки, и вернулась к кровати; глаза ее были устремлены на него, небольшая стопка листков прижата к груди.

— Ну, мистер Грин, ну молодец мальчик! И кому это тут удача привалила?

— Какая удача?

Она подошла на шаг ближе, встала совсем рядом и бросила взгляд на листки, перегнувшиеся через прижатую к груди правую руку; потом кокетливо и лукаво улыбнулась ему:

— Какой рассказ написал! И совсем один, без чужой помощи.

Ничего не понимая, он смотрел на ее глупо-сентиментальную улыбку. Сомнения, которые он так успешно отверг, охватили его с новой силой. Он в психиатрической больнице, девушка безумна, обе они безумны. Они наверняка знают, что он — значительная персона, почти наверняка Член Парламента. А теперь она пытается намекнуть, что он какой-то писака, жалкий новеллист или что-то вроде того. Это же абсурдно! Но дальше все стало еще абсурднее, так как сестра, явно пользуясь кажущимся забытьем доктора Дельфи и снова нарушив все правила поведения медперсонала, уселась на край кровати.

— Вот постойте-ка, мистер Грин. Послушайте. — Она склонила хорошенькую головку, увенчанную белой шапочкой, и принялась читать верхнюю страницу, осторожно ведя пальцем по словам, словно касалась носика новорожденного или его крохотных сморщенных губ: — «ОНО сознавало, что погружено в пронизанную светом бесконечную дымку, как бы парит в ней, словно божество, альфа и о-ме-га…» — Она живо сверкнула улыбкой в его сторону. — Вы это так произносите, мистер Грин? Это греческое слово, да? — Не ожидая ответа, она продолжала читать: — «…сущего, над океаном легких облаков, и смотрит…»

ТР-РАХ!

II

Мнемозина — дочь Урана и Геи 13, мать девяти муз, рожденных от Зевса, который принял образ пастуха, чтобы насладиться ее обществом; имя ее по-гречески означает «память». Мнемозине приписывается искусство рассуждения и наречения соответствующими именами всех вещей, с тем чтобы мы могли их описывать и беседовать о них, их не видя.

Lempriere. Under «Mnemosine»

14

Эрато — покровительствовала лирике, нежной и любовной поэзии; изображалась в венце из роз и цветов мирта, с лирой в руке, с видом задумчивым, но иногда и весело оживленным; к ней обычно взывали влюбленные, особенно в апреле.

Lempriere. Under «Erato»

15

Дверь палаты распахивается от яростного пинка ногой. В проеме возникает невообразимо злобное привидение, прямиком из ночного кошмара… Или, точнее, прямо с рок-фестиваля панков… черные сапоги, черные джинсы, черная кожаная куртка. Пол привидения не сразу становится очевиден: более всего оно наводит на мысль о гермафродитизме. Единственное, что можно сказать совершенно определенно, — это что оно в ужасающем гневе. Под черной курткой, увешанной невероятного размера английскими булавками (еще одна такая булавка свисает с мочки левого уха) и значками с изображением свастики, виднеется белая футболка с намалеванным на груди пистолетом. Торчащие иглами во все стороны волосы на голове тоже белые, абсолютно белые, как у альбиноса, невозможно понять отчего — от краски, от перекиси или от ужаса при виде лица, над которым растут.

вернуться
вернуться
вернуться