Любовница французского лейтенанта, стр. 87

— Но как же… что я… почему…

Запутанный клубок! Сплошные тайны!

Она молча стояла перед ним. Утихший было дождь возобновился с новой силой. В ее прямом, спокойном взгляде он уловил не только прежний вызов, но и какое-то новое, более мягкое выражение — напоминание об их недавней близости. И ощущение дистанции смягчилось, хоть и не исчезло.

— Я благодарна вам. Вы подарили мне утешительное сознание того, что в ином мире, в иной жизни, в иное время я могла бы стать вашей женой. Вы дали мне силы продолжать жить… здесь и сейчас. — Их разделяли какие-нибудь десять футов, но ему казалось, что между ними добрый десяток миль. — Но в одном я вас никогда не обманывала. Я полюбила вас… по-моему, с первой минуты. Тут никакого обмана не было. Вас могло ввести в заблуждение только мое одиночество. Обида, зависть… не знаю, что мною руководило. Не знаю. — Она снова отвернулась к окну, к стене дождя за ним. — Не спрашивайте меня о причинах. Объяснить их я не могу. Они необъяснимы.

Наступило напряженное молчание. Чарльз молча смотрел ей в спину. Совсем недавно он чувствовал, что какая-то волна неудержимо мчит его к ней; и точно так же сейчас его неудержимо несло прочь. Тогда она влекла его, теперь отталкивала — и оба раза виновата была она одна.

— Я не могу удовлетвориться этой отговоркой. Я требую объяснений.

Но она покачала головой.

— Пожалуйста, оставьте меня. Я молюсь о вашем счастии. Больше я ему не помешаю.

Он не двинулся с места. Через одну-две секунды она обернулась и снова, как раньше, прочла его тайные мысли. Ее лицо выражало спокойствие, похожее на обреченность.

— Я прежде уже говорила вам. Я гораздо сильнее, чем можно было бы вообразить. Моя жизнь кончится тогда, когда придет ее естественный конец.

Еще несколько секунд он выдерживал ее взгляд, потом взял с комода трость и шляпу.

— Что ж, поделом награда! За то, что я попытался вам помочь… Что стольким рисковал… И каково узнать теперь, что все это время вы меня дурачили, что я был не более чем игрушкой ваших странных фантазий!

— Сегодня меня заботило только собственное счастье. Если бы нам довелось встретиться опять, меня заботило бы только ваше. А счастья со мной у вас не может быть. Вы не можете на мне жениться, мистер Смитсон.

Этот внезапно официальный тон глубоко задел его. Он кинул на нее взгляд, выражавший и боль, и обиду, но она успела предусмотрительно повернуться к нему спиной. Он в гневе шагнул вперед.

— Как вы можете обращаться ко мне подобным образом? — Она промолчала. — Ведь я прошу вас только об одном: я хочу понять, почему…

— Заклинаю вас — уходите!

Секунду они стояли друг перед другом, как два безумца. Казалось, что Чарльз вот-вот взорвется, сорвется с места, что-то крикнет; но вместо этого он вдруг резко повернулся на каблуках и кинулся вон из комнаты.

48

Безнравственно, если человек руководствуется побуждениями, превышающими пределы того, что он может воспринять непосредственно и что сообразуется с его умственной и нравственной природой.

Джон Генри Ньюмен. Восемнадцать предпосылок либерализма (1828)

И смогут избранные те,

Достигнув смертного предела,

Поправ ногой земное тело,

Подняться к высшей правоте.

А. Теннисон. In Memoriam (1850)

Спустившись вниз, Чарльз постарался принять как можно более надменный и чопорный вид. Миссис Эндикотт караулила у дверей своего кабинета и уже раскрыла рот, собираясь заговорить; но Чарльз, коротко поблагодарив ее, быстрым шагом проследовал мимо и вышел в ночную тьму — прежде чем она успела задать свой вопрос или заметить, что на сюртуке у него недостает пуговицы.

Ливень хлестал все сильнее, но Чарльз шел, не разбирая дороги и не обращая внимания на потоки дождя. Он жаждал темноты, забвения; ему хотелось стать невидимым, чтобы наконец успокоиться. Но неожиданно для себя он очутился в самом сердце того квартала с темной репутацией, о котором я рассказывал выше. Как обычно бывает в сомнительных, темных местах, там было полно света и вовсю кипела жизнь: лавки и таверны ломились от посетителей, в подворотнях укрывались от дождя прохожие. Он свернул в боковую улочку, круто спускавшуюся к реке. Улица представляла собою два ряда каменных ступеней, покрытых слоем нечистот и разделенных сточной канавой. Но там по крайней мере было тихо и безлюдно. Впереди, на углу, он увидел красный кирпичный фасад небольшой церкви; и внезапно его потянуло туда, в священное уединение. Он толкнул входную дверь, настолько низкую, что, переступая порог, он должен был нагнуться. За дверью начинались ступеньки, которые вели вверх — церковное помещение располагалось выше уровня улицы. На верхней ступеньке стоял молодой священник, который как раз собирался загасить последнюю газовую горелку и был явно удивлен неурочным визитом.

— Я уже запираю на ночь, сэр.

— Могу ли я просить вас позволить мне несколько минут помолиться?

Священник, успевший привернуть горелку, вывернул ее снова и смерил запоздалого клиента испытующим взглядом. Несомненно, джентльмен.

— Я живу через дорогу отсюда. Дома меня ждут. Если вы не сочтете за труд запереть входную дверь и принести мне ключ… — Чарльз наклонил голову в знак согласия, и священник спустился к нему вниз. — Таково распоряжение епископа. По моему скромному разумению, двери дома Божьего должны быть открыты днем и ночью. Но у нас тут ценное серебро… Какие времена!

И Чарльз остался в церкви один. Он слышал, как священник переходит мостовую; когда шаги затихли, он закрыл дверь на ключ изнутри и поднялся наверх по лестнице. В церкви пахло свежей краской. В свете единственной газовой горелки тускло поблескивала подновленная позолота; но темно-красные массивные готические своды говорили о древности церковных стен. Чарльз прошел вдоль центрального прохода, присел на скамью где-то в средних рядах и долго смотрел сквозь резную деревянную решетку на распятие над алтарем. Потом опустился на колени, упершись судорожно сжатыми руками в покатый бортик передней скамьи, и шепотом прочел «Отче наш».

И снова, как только ритуальные слова были произнесены, нахлынул мрак, пустота, молчание. Чарльз принялся экспромтом сочинять молитву, подходящую к его обстоятельствам: «Прости мне, Господи, мой слепой эгоизм. Прости мне то, что я нарушил заповеди Твои. Прости, что я обесчестил и осквернил себя, что слишком мало верую в Твою мудрость и милосердие. Прости и наставь меня, Господи, в муках моих…» Но тут расстроенное подсознание решило сыграть с ним скверную шутку — перед ним возникло лицо Сары, залитое слезами, страдальческое, в точности похожее на лик скорбящей Богоматери кисти Грюневальда 238, которую он видел — в Кольмаре? Кобленце? Кельне? — он не мог вспомнить где. Несколько секунд он тщетно пытался восстановить в памяти название города: что-то на букву "к"… потом поднялся с колен и снова сел на скамью. Как пусто, как тихо в церкви. Он не отрываясь смотрел на распятие, но вместо Христа видел Сару. Он начал было опять молиться, но понял, что это безнадежно. Его молитва не могла быть услышана. И по щекам у него вдруг покатились слезы.

Почти всем викторианским атеистам (за исключением малочисленной воинствующей элиты под предводительством Брэдлоу 239) и агностикам было присуще сознание, что они лишены чего-то очень важного, что у них отнят некий дар, которым могут пользоваться остальные. В кругу своих единомышленников они могли сколько душе угодно издеваться над несуразицей церковных обрядов, над бессмысленной грызней религиозных сект, над живущими в роскоши епископами и интриганами канониками, над манкирующими своими обязанностями пасторами 346 и получающими мизерное жалованье священниками более низкого ранга, над безнадежно устаревшей теологией и прочими нелепостями; но Христос для них существовал — вопреки всякой логике, как аномалия. Для них он не мог быть тем, чем стал для многих в наши дни, — фигурой полностью секуляризованной 241, исторически реальной личностью, Иисусом из Назарета, который обладал блестящим даром образной речи, сумел при жизни окружить себя легендой и имел мужество поступать сообразно со своим вероучением. В викторианскую эпоху весь мир признавал его божественную суть; и тем острее воспринимал его осуждение неверующий. Мы, с нашим комплексом вины, отгородились от уродства и жестокости нашего века небоскребом правительственных учреждений, распределяющих в общегосударственном масштабе пособия и субсидии; у нас благотворительность носит сугубо организованный характер. Викторианцы жили в куда более близком соседстве с повседневной жестокостью, сталкивались с ее проявлениями не в пример чаще нас; просвещенные и впечатлительные люди того времени в гораздо большей мере ощущали личную ответственность; тем тяжелее было в тяжелые времена отвергнуть Христа — этот вселенский символ сострадания.

вернуться
вернуться
вернуться
вернуться