Дэниел Мартин, стр. 89

– А почему же писателям не удается строить личные отношения?

– А мы всегда можем придумать отношения получше. И придуманные удовлетворяют нас гораздо больше, чем реальные.

– Потому ты и стремишься оставить реальные отношения позади?

– Не знаю, Каро. Возможно. Когда мы – мертвые – пробуждаемся, загвоздка не столько в том, что вдруг обнаруживается: по-настоящему мы и не жили никогда. А в том, что больше не можем писать. Творишь из-за того, чего тебе недостает. Не из-за того, чем обладаешь.

Она с минуту наблюдала за мной, будто эта элементарная истина об искусстве была для нее открытием, потом взглянула на кухонные часы:

– Ох Бог ты мой, мне надо уходить. – Она поднялась, перенесла грязную посуду на стойку и улыбнулась мне сверху вниз: – А ты помнишь, как это у тебя было? Как старался понять, что к чему?

– Разумеется.

– Я – надоеда?

– Нет.

– Ты на меня не сердишься?

– Нисколько. И никогда.

Она замешкалась, вглядываясь в мои глаза, и ушла одеваться. Однако через несколько минут явилась в гостиную и подошла к столу, за которым я работал. Наклонилась – быстро и безмолвно, как я любил, – поцеловала меня в щеку и направилась к выходу, но у самой двери обернулась:

– Раз ты такой мизантроп, будешь в наказание есть сегодня вечером мое телячье жаркое.

– Мне что-нибудь купить?

Каро задумалась.

– Порошок от несварения желудка? – Усмехнулась. – На самом деле никакой опасности нет. Это – один из рецептов тети Джейн.

И вот она ушла, оставив Дэна раздумывать без помех о суждении, высказанном о нем автором рецепта. Оно было справедливым, но мучительно было думать о том, что Джейн сочла необходимым вот так его обрисовать его собственной дочери. Вне всякого сомнения, это было сказано достаточно деликатно, как и сказала Каро; тем более не могло быть сомнений и в том, что Джейн никогда не сказала бы этого, если бы могла ожидать, что Каро передаст ему ее слова; но за всей этой дипломатией он распознавал былое непреодолимое пристрастие к системам абсолютов, которое когда-то привело Джейн в католическую церковь, а теперь явно грозило подтолкнуть ее к Москве… давным-давно именно это пристрастие и породило первые признаки раскола между ними. Разумеется, она скрыла это, когда они встретились, вернее, скрывала все тщательнее и тщательнее, по мере того как их встречи становились – на поверхности – более искренними и откровенными. Все-таки Дэн так и оставался для нее бегущей ответственности стрекозой, тогда как сама Джейн была послушным долгу муравьем.

Однако вскоре после ухода Каро Дэн уже оправдывал высказанное им дочери утверждение о писателях: теперь он размышлял не столько о Джейн из плоти и крови, сколько о том, как – с художественной точки зрения – использовать этот образ, сведя его к воплощению определенных этических взглядов, использовать как эмблему своих собственных угрызений совести… размышлял об этом именно потому, что в натуре Джейн было столько женственности и столько типично английских черт. Тайна образа укрывалась в чем-то, что всегда меньше всего нравилось ему в Джейн и Энтони: в некотором самодовольстве, стремлении строго судить всех и вся за пределами своего узкого круга, в узости этических подходов. За всем этим лежала суть – скрывалось существо, с которым ему предстояло найти общий язык, на чей суд он должен был согласиться. Он начинал провидеть смутный облик главного персонажа, мотив, мысленный образ, который мог снова превратить реальность в метафору, а сам стать реальностью… эту труднейшую истину о создании мифов он не осмелился сообщить Каро. Одна-две страницы, потраченные на правдоподобное изложение всего этого, вряд ли должны вызывать возмущение, ведь в это утро Дэн, отодвинув сценарий о Китченере (и, вполне возможно, сделав то же с неприятными истинами, услышанными в домашнем кругу), впервые целый час занимался заметками о том, почему он решается покинуть надежное укрытие ремесла, которое хорошо знает, ради загадок и сложностей совершенно незнакомого ему дела.

Священная дама

Помню, мальчишкой, я задал отцу старый как мир вопрос: если Бог сотворил мир, зачем же он допустил в него зло? И получил старый как мир ответ: затем, чтобы человек был волен выбирать меж добром и злом и, с помощью Господа, мог морально совершенствоваться. Предложенное мне готовое решение головоломки не могло меня по-настоящему удовлетворить. Возможно, уже тогда зарождавшийся во мне сценарист ощущал, что сценарий этого дела был ужасающе растянут, а зарождавшийся циник задумывался над тем, почему же в проект созданной системы не были заложены хотя бы равновеликие влияния сил и воль, позволяющие ее жертвам осуществить этот выбор.

В то время, когда я задавал этот вопрос, я ничем не отличался от других юных отпрысков семей среднего класса, приученных рассматривать жизнь с точки зрения успеха на экзаменах и в спортивных играх; однако гораздо более прочно, чем школьная премудрость и спортивные правила, в нас тупо внедрялись два других великих принципа тогдашнего среднего класса Англии, предназначенные контролировать все наши поступки: обманывают только негодяи, а человеческая порядочность сродни благочестию. Нас как бы заставляли держать в одной руке воздушный шарик, а в другой – острую булавку. Рано или поздно эти два предмета должны были прийти в соприкосновение и, разумеется, соприкасались так, что эхо от их контакта не переставало звучать на протяжении всей истории Англии (и Америки), когда – вновь и вновь – раздутое брюхо социальной несправедливости взрывалось острием, направленным рукой какого-нибудь фанатика честной игры из ЦК партии английского национального духа.

Толстое брюхо монаха и стрелы, летящие из таинственной сени ветвей… в начале шестидесятых годов, во время краткого перерыва меж двумя контрактами, я попытался написать – исключительно ради собственного удовольствия – сценарий для фильма о Робин Гуде. Главной моей ошибкой было то, что я сделал свою (в значительной степени мною же и придуманную) версию этой легенды сугубо реалистической, лишенной всякой романтики. Примечательно, что этот мой шарик даже не смог оторваться от земли: никому из тех, кто видел сценарий, он не понравился. И точно так же, как мне в то время не удалось разглядеть связь сценария с моим собственным прошлым, я не сумел увидеть, почему мы превратили этот архетип национального мифа, возможно единственного, кроме истории Христа, хранимого в душе каждого англичанина от рождения до смерти, в тему для дневных телесериалов и рекламных картинок на коробках с овсянкой, для Уолтов Диснеев и Эрролов Флиннов 222 наших дней. Миф этот основан на тайне, и поэтому мы таим ото всех его истинное значение с тех самых пор, как он впервые зародился – в народных балладах и слухах, передававшихся из уст в уста, – хотя именно то, что рожден он в народе, а не в уме какой-то отдельной личности, выдает нас с головой. Он по самой глубинной своей сути говорит о том, что это такое – быть англичанином, и не следует нам это замазывать, принижать его значение, отвергать или добродушно высмеивать… он – для вечных детей, а не для нынешних взрослых.

Помимо всего прочего, он гораздо более соотносится с опытом художественного творчества вообще, чем вошедшие в моду у некоторых английских и американских писателей параллели с деяниями Творца, упомянутого в первом абзаце этой главы. Если Бог существует, он (она, оно?), должно быть, высокомерно и холодно безразличен к целому ряду вещей, которые для отдельных мыслящих и чувствующих пылинок материи имеют наипервейшее значение, таких как страдание, равенство, справедливость и все остальное в том же духе. Единственная выдерживающая критику параллель с божеством может быть проведена, если иметь в виду совершенно случайного, нетипичного писателя, артиста, художника, который строит свое творение, опираясь на чисто случайные, взятые наугад принципы, а следовательно, вовсе его не строит… и даже тогда этот гипотетический Бог будет явно использовать в игре настолько усложненные кости, что аналогия абсолютно бессмысленна.

вернуться

222

Эррол Флинн (1909-1959) – американский киноактер, исполнитель, в частности, главной роли в фильме Майкла Кёртица «Приключения Робин Гуда» (1938).