Дэниел Мартин, стр. 133

Она смотрела на меня снизу вверх с таким выражением, словно поражена моей наглостью, но в глазах ее светилось и признание справедливости этого выпада. На миг она потупилась, разглядывая ковер, как бы говоря: я столько всего могла бы еще сказать, но момент упущен; потом поднялась с дивана. Я заговорил нарочито деловым тоном: нечего беспокоиться о посуде, Фиби утром все сделает сама. У подножия лестницы пожелал ей спокойной ночи, лишив ее последней возможности поиграть в увертливого угря. Все ли у нее есть, что нужно? Тогда – спокойных снов.

Я вернулся – поставить защитный экран перед камином, потом на пару минут вышел на крыльцо. Было тепло и тихо: стояла одна из тех ночей, когда кажется, что ветер дует где-то в небесах, не задевая землю; запах водорослей; тонкая, чуть заметная морось с юго-запада; и – первый признак приближающейся весны, характерный только для Девона, да и то лишь в первые два месяца года – пропитавшая воздух прозелень, словно из более благодатного климата, с каких-нибудь Канарских островов, сады и рощи тянули свои ростки сквозь серую девонскую зиму. Высоко в небе крикнул кроншнеп, ему ответил другой: птицы летели из Дартмура к родным гнездовьям в устье Тины; где-то в буковой роще за домом ухнула неясыть. Глухая, извечная ночь.

Тут-то он и задумался над тем, что совершил.

В саду благословенных

Если Дэн и спустил на воду столь странный корабль, подчинившись неожиданному порыву, то кое в чем другом его действия были гораздо более обыденными. По правде говоря, он все больше влюблялся в эту свою идею – написать роман. Сдержанность, проявленная им по этому поводу в разговоре с Джейн, была типичным англичанством. Фактически, хотя Дэн тщательно хранил свою тайну, с каждым днем его идея все более становилась не столько простой возможностью, сколько твердым решением, несмотря на то что чувство, которое он испытывал, весьма напоминало реакцию человека на санках, обнаружившего, что склон гораздо круче, чем он ожидал: то есть, наряду с решимостью, Дэна охватывал все усиливающийся страх. Ни сюжета, ни персонажей – в практическом смысле слова – у него еще не было, но он начинал смутно провидеть некую общую цель, некое направление; если воспользоваться языком архитектуры – строительную площадку, но пока еще не дом, который здесь встанет, и менее всего – семью, что будет в нем жить. Однако, по мере того как его судно набирало скорость, он разглядел и весьма неприятное препятствие, полускрытое за снежной завесой впереди.

Он уже принял, не признавшись в этом Дженни, имя, предложенное ею для предполагаемого героя: Саймон Вольф, призрак с Альтадена-драйв, имя, найденное «методом тыка». Имя ему не нравилось, и он знал, что на самом деле никогда им не воспользуется, но это инстинктивное отторжение придавало имени некую полезную инакость, некую объективность, когда необходимо было провести грань между своим собственным, реальным «я» и гипотетическим литературным образом самого себя.

Минуты две он постоял у входной двери, на крыльце с выбитой над входом датой, и вдруг ему захотелось по-настоящему погрузиться в ночь. Он вернулся в дом, снял с крюка старое пальто, сбросил ботинки, влез в резиновые сапоги и подошел к воротам. Там он на миг обернулся: одно окно наверху светилось, сквозь тонкие занавеси лился рассеянный теплый свет, образуя прозрачный ореол в пропитанной влагой дымке. Комната Джейн; однако думал он не столько о ней самой, сколько о том лучике света, тоже рассеянного и неяркого, которым она, сама того не зная, высветила его проблему. Он вышел за ворота, пересек короткую въездную аллею, ведущую от проселка к ферме, потом беззвучно отворил старую калитку и вошел в сад, где мальчишкой выкашивал под яблонями траву: до сих пор его самое любимое место в Торнкуме. Некоторые деревья были такими старыми, что уже не давали плодов, большинство яблок выродились, были несъедобны и годились лишь на сидр. Но он любил искореженные, покрытые лишайниками стволы старых яблонь, их весеннее цветение, их древность, то, что они всегда были здесь. Он медленно пошел меж старыми деревьями. Снизу, от ручья, доносилось привычно негромкое журчание воды, струившейся по отмелям меж камней. Он его не слышал.

А проблема была вот в чем: он слишком благополучен; это вызывало у него, если говорить об образе Саймона Вольфа, чувство недостоверности, ощущение почти полного бессилия. Он ощутил это уже в Комптоне, когда втайне критиковал Фенуика, в то же время считая, что не вправе критиковать человека, самодовольно предсказывающего социальную катастрофу, ибо и сам, на личностном уровне, повинен в тех же грехах, хоть и не пытается такую катастрофу предсказывать. И опять-таки в Комптоне все его разговоры о неудовлетворенности жизнью очень смахивали на попытки Нэлл представить Комптон этаким «белым слоном», где жизнь – сплошная мука… а ведь он насмешливо улыбался, выслушивая ее жалобы.

Одним словом, он чувствовал, что, как с точки зрения творческой, так и в реальной жизни, оказался в старой как мир гуманистической ловушке: ему было дано (по какой-то не вполне заслуженной привилегии) наслаждаться жизнью в слишком большой мере, чтобы иметь возможность убедительно отобразить истинное отчаяние или неудовлетворенность. Как могло быть что-либо «трагическое» в главном персонаже, если у того в жизни был литературный аналог Дженни, был Торнкум или вот такое же, горящее теплым светом окно наверху, на склоне холма – залог давно желанного примирения? Если он обладает сравнительной свободой, деньгами и достаточным временем для размышлений? И доставляющей удовольствие (несмотря на теперешнюю воркотню) работой? Любое художественное творчество, каким бы несовершенным или отравленным коммерческими соображениями оно ни было, доставляет большее удовольствие, чем все те занятия, на которые обречена огромная часть человечества. И, шагая по своему саду, Дэн понимал, что полон дурных предчувствий, отчасти подсказанных этой ночной прогулкой, а отчасти – всем случившимся за последние две недели; понимал, что боится счастливого и богатого событиями года, который ждет его впереди. Именно так – смехотворно и нелепо: его одолевали дурные предчувствия о грядущем, еще большем счастье, словно он был обречен на комедию в век, лишенный комического… в его древней – улыбчивой, по самой своей сути оптимистической форме. Он думал: вот, к примеру – к весьма многозначительному примеру, – всю свою писательскую жизнь, и как драматург, и как сценарист, он избегал счастливых концов, будто счастливый конец – признак дурного вкуса. Даже в том фильме, что сейчас снимался в Калифорнии и был, в общем-то, комедией недоразумений, он постарался, чтобы в конце его герой и героиня расстались и пошли каждый своим путем.

Разумеется, не только он один был повинен в этом. Никто, за все то время, что сценарий обсуждался во всех его деталях, ни разу не предложил для концовки ничего другого. Все они были напичканы одинаковыми клише, все были жертвами доминирующей и исторически объяснимой ереси (или – культурной гегемонии), которую высмеял Энтони, издевательски возведший в ранг святых Сэмюэла Беккета. В привилегированном кругу интеллектуалов стало считаться оскорбительным во всеуслышание предполагать, что хотя бы что-то в этом мире может обернуться хорошо.. Даже если что-то у кого-то – именно в силу привилегированности – и оборачивалось хорошо, он не осмеливался отразить это в своем художественном творчестве. Возник какой-то новый вариант «прикосновения Мидаса» 307, только вместо золота при этом возникало отчаяние. Это отчаяние могло порой проистекать из истинного – метафизического – чувства пессимизма, вины или сострадания обездоленным. Но чаще всего его истоком была чувствительность к статистическим изменениям (и таким образом, оно попадало уже в область маркетинговых исследований), поскольку в период интенсивного и всеобщего обострения самосознания мало кто мог быть доволен выпавшей ему на долю судьбой.

вернуться

307

Мидас (VIII в. дон. э.) – легендарный король Фригии, чье прикосновение, по греческой легенде, обращало любой предмет в золото.