Птицы, звери и родственники, стр. 22

Когда лодка была футах в шести от черепахи, я набрал воздуху в легкие и нырнул. Нырять я решил прямо под черепаху, чтобы отрезать ей путь к отступлению. Погружаясь в теплую воду, я произнес коротенькую молитву, дабы всплеск от моего тела не разбудил черепаху, а если она все же проснется, то чтобы спросонья не успела быстро удрать. Нырнул я довольно глубоко и сразу повернулся на спину. Надо мной, как огромная золотая гинея, лежала черепаха. Я бросился вверх и крепко ухватил ее за передние ласты, свисавшие из панциря наподобие серпов. К моему удивлению, черепаха не проснулась даже от таких действий. Когда я, отфыркиваясь и все еще сжимая ласты, поднялся на поверхность и проморгался, я понял, в чем дело. Черепаха была дохлая. Издохла она уже давно, как о том свидетельствовали мое собственное обоняние и стайки мелких рыбок, клевавших ее чешуйчатые конечности.

Досадно, что и говорить, но все же мертвая черепаха лучше, чем ничего. Я подтянул ее тело к лодке и крепко привязал у борта за один ласт. Собаки были страшно заинтригованы, они решили, что я раздобыл специально для них какое-то невиданное лакомство. «Бутл» из-за своей формы никогда не был легко управляемым судном, а теперь, когда у него на боку болталась дохлая черепаха, он и вовсе норовил крутиться на одном месте. И все же после целого часа напряженной гребли мы благополучно добрались до пристани. Привязав лодку, я вытащил черепаху на берег и как следует рассмотрел ее. Это была черепаха-бисса. Из панциря черепах этого вида выделывают оправу для очков, так что чучело ее иногда можно увидеть в витрине магазинов оптики. У биссы массивная голова с морщинистой желтой кожей и с загнутым наподобие клюва носом, что придает ей необыкновенное сходство с ястребом. Панцирь у моей черепахи был местами побит – следы морских штормов, а может, акульих зубов – и украшен гроздьями белоснежных мелких рачков, морских уточек. Нижний щит желтоватого цвета вминался, как толстый размокший картон.

Только недавно я произвел замечательное анатомирование дохлой речной черепахи, и теперь мне представлялся идеальный случай сравнить внутреннее строение морской черепахи со строением ее пресноводного собрата. Я быстро сбегал наверх за садовой тачкой, отвез на ней к дому свой трофей и торжественно разложил его на веранде. Затем приготовил тетрадь для записей, аккуратно, как в операционной, разложил свои пилки, скальпели, бритвенные лезвия и приступил к делу.

Глава седьмая. Веселая суматоха под оливами

В мае месяце сбор урожая маслин был уже в полном разгаре. Налившись соком под жарким весенним солнцем, созревшие плоды осыпались с ветвей и блестели среди зелени травы россыпью драгоценного черного жемчуга. Тоща являлась пестрая толпа крестьянок с корзинами и жестяными ведрами на головах. Присев на корточки у корней деревьев, они принимались наполнять свои ведра и корзины, щебеча при этом словно воробышки. Иные из деревьев плодоносили уже по пяти столетий, и все пять столетий крестьянки собирали урожай точно так, как сейчас.

А какое подходящее время посплетничать и посмеяться! Обыкновенно я перебегал от дерева к дереву, от одной группы к другой, присаживался рядом с крестьянками и, помогая им собирать урожай, выслушивал массу сплетен о всяческих ближних и дальних родичах и друзьях каждой из сборщиц. А иногда я устраивался вместе с ними обедать под деревьями, они жадно поглощали ломти кислого черного хлеба и маленькие плоские лепешки, приготовленные из прошлогодних сушеных фиг и завернутые в виноградные листья. Отобедав, крестьянки заводили песни – меня всегда поражало, как это голоса крестьянок, хриплые и грубые в обыденной речи, сливались в столь щемяще сладкой гармонии во время пения. В это время года между корнями олив только-только начинали распускаться желтые восковые крокусы, а берега моря становились алыми от расцветающих колокольчиков, и сами крестьянки, собравшиеся под деревьями, походили на ожившие клумбы, а их песнопения – сладостные и меланхолические, словно звуки колокольчиков, что привязывают на шею козам, – далеко разносились между стволов под кронами седых олив.

Но вот корзины и ведра наполнены. Крестьянки водружали их на головы и длинной щебечущей вереницей несли к давильне. Давильня представляла собою угрюмое, мрачное сооружение и располагалась поодаль в долине, по которой струился блестящий тонкий ручей. Над прессом председательствовал папаша Деметриос – крепкий старик, узловатый и согбенный, словно старые оливковые деревья, с абсолютно лысой головой и белоснежными усами, чуть подкрашенными никотином. Ходили слухи, что у него самые огромные усищи на всем Корфу. Характер у папаши Деметриоса был стервозный и несносный, но ко мне он почему-то относился с симпатией, и мы прекрасно находили общий язык. Он даже допускал меня ко святая святых – прессу.

Это был огромный круглый резервуар наподобие пруда, где разводят декоративных рыбок. Только вместо рыбок в нем находился гигантский каменный жернов, вращавшийся на деревянной стойке. Жернов приводился в движение старой клячей папаши Деметриоса, которая все ходила и ходила по кругу с надетым на голову мешком, чтобы у нее не случилось головокружения, а оливки, приносимые крестьянками, все текли и текли мерцающим каскадом. От размалываемых жерновом плодов воздух наполнялся резким кислым запахом. Слышались только цокот копыт, ворчание жернова и постоянный плеск вытекающего из отверстий золотистого, как солнечные лучи, масла.

В одном из углов давильни возвышался большой черный курган из рыхлой массы – вот все, что осталось от черных жемчужин, побывавших под жерновом! Из размолотых семян, мякоти и кожицы делались черные брикеты, похожие на торфяные. От них исходил столь приятный густой кисло-сладкий запах, что так и хотелось попробовать на вкус. Но скармливали их скоту и лошадям, добавляя в зимний корм, а то использовали как топливо, и горели они очень жарким, хотя и едким пламенем.

Из-за дурного нрава папаши Деметриоса крестьяне почитали за благо поскорее высыпать оливки да убраться прочь – как знать, с какой ноги встал сегодня папаша Деметриос. А потому старик страдал от одиночества и допускал меня в свои владения столь охотно. От меня он узнавал все местные сплетни – кто за кем ухлестывает, у кого прибавление в семействе и какое – мальчик или девочка, а то и что-нибудь попикантнее, вроде того что Пепе Кондос попал в кутузку за контрабанду табака. В благодарность за то, что я был для него живой газетой, папаша Деметриос отлавливал зверюшек для моей коллекции: то бледно-розового, судорожно дышащего геккона, то богомола, а то и полосатую гусеницу олеандрового бражника, раскрашенную, словно персидский ковер, в розовый, серебряный и зеленый цвета. Не кто иной, как папаша Деметриос, раздобыл мне одно из самых очаровательных созданий – жабу-чесночницу, которую я окрестил Августус Почешибрюшко.

Как-то раз, увлекшись сбором оливок и слушаньем крестьянских сплетен, я вдруг почувствовал, что хочу есть. Я знал, что в давильне у папаши Деметриоса всегда припасено много всякой вкуснятины, а потому решил наведаться к нему. Стоял яркий солнечный день, шаловливый легкий ветерок шуршал ветвями, словно перебирал струны арфы. Я бежал, подгоняемый прохладным дуновением и собаками, которые с лаем скакали вокруг меня, и когда, раскрасневшийся и запыхавшийся, я вбежал в помещение давильни, то застал папашу Деметриоса колдующим над огнем, в котором горели брикеты оливкового жмыха.

– А, это ты! – сказал он, поглядев на меня суровым взглядом. – Явился, не запылился! И где же ты был? Я не видел тебя целых два дня! Я так понимаю, что теперь, весной, тебе уже не до такой старой развалины, как я!

Я объяснил, что был занят множеством дел, – в частности, нужно было смастерить новую клетку для сорок, которые совершили налет на комнату Ларри, и тот, пожалуй, поотрывает им головы, если их сейчас же не водворить за решетку.

– Хм, – сказал папаша Деметриос. – Ну что ж. Хочешь кукурузы?

Я ответил старательно-безразличным тоном, что больше всего на свете мне хочется именно кукурузы.