У войны — не женское лицо…, стр. 29

«Телефонная трубка не стреляет…»

— Будем есть пироги. С утра хлопочу… — весело встречает меня Валентина Павловна Чудаева. И тут же предупреждает мою растерянность. — Расскажу, расскажу… Еще наплачусь… Я уже ругала своих девчонок: зачем мой адрес дали? У меня с сердцем и так плохо, на таблетках сижу. Но сначала давай пироги попробуем. С черемухой… Как у нас в Сибири… — И уже кому-то другому, погромче, чтобы услышал: — Ждем корреспондента… Иди глянь, кто пришел. Голос по телефону серьезный, а сама-то девчонка. — А для меня: — Не слушай… Не слушай… Это у меня характер такой: что подумаю, то и скажу.

— Дай человеку приглядеться. А то набросилась сразу… Солдат, да и только! — доносится из кухни.

— Да что там! Своя девчонка, поймет. — Но какие-то еще сомнения остались: — Корреспонденты у вас все такие молодые? Или это мне попался? — Тут же начинает успокаивать: — Это я молодой не стану, а ты старой успеешь. Успеешь… Давай проходи. У нас просто… Не обижаешься, что «ты» говорю? Еще фронтовое: «А ну, девчонки! Давай, девчонки!..» Хрусталя, видишь, не нажили… Все, что скопили с мужем, в коробочке из-подо конфет вместилось: пару орденов да медали. Лежат в серванте, потом покажу. — Проводит в комнату. — Мебель, видишь, тоже старая. Менять не хотим, привыкли. Дочка смеялась, теперь ругается. Вам, молодежи, чтобы все новое, посовременнее…

Освоиться за столом мне помогает Александра Федоровна Зенченко, комсомольский работник в блокадном Ленинграде.

— Дружим с ней, знаете, сколько? — знакомит нас Валентина Павловна. — Столько лет, сколько после войны прошло…

— Вы ее только не перебивайте, — предупреждает меня Александра Федоровна. — Если остановится, плакать начнет. Я уже знаю…

— Чай-то давно готов? Схожу принесу…

— Посиди… Я сама…

Ах, как не хочется возвращаться туда, назад, даже памятью! Страшно.

Валентиина Павловна Чудаева, сержант, командир зенитного орудия:

"Что побудило меня, девчонку из далекой Сибири, пойти на фронт? Из Сибири, с конца света, что называется. А насчет конца света мне раз на встрече один представитель ООН задал вопрос. Он как-то ко мне пристально присматривался в музее, я даже смущаться начала. Потом подошел, через переводчика попросил, чтобы госпожа Чудаева дала ему интервью. Я, конечно, разволновалась очень. Думаю: что мне ему говорить? Буду говорить то, о чем в музее рассказывала. Но его, видно, не это интересовало. Первым делом он, конечно, сделал мне комплимент: «Вы сегодня так молодо выглядите… Как это вы могли пройти войну?» Я ему говорю: «Это доказательство того, как вы понимаете, что мы очень юными пошли на фронт». А его другое волновало.

Он задает мне вопрос, что, мол, в его понятии Сибирь — это конец света. «Нет, — догадываюсь я, — вас, видно, все-таки волнует: не было ли у нас тотальной мобилизации, почему я, школьница, пошла на фронт?» Он кивает головой, что, мол, да. «Хорошо, — говорю, — я вам отвечу на этот вопрос». И вот я вам расскажу все, что ему говорила… Всю мою жизнь…

Я не помню своей матери. Она рано погибла. Отец был уполномоченным Новосибирского укома, в двадцать пятом его направили в деревню, откуда он родом, за хлебом. Страна очень нуждалась, а кулаки прятали хлеб, гноили. Мне было тогда девять месяцев. Мать захотела на родину вместе с отцом, и он ее взял. Она меня прихватила и сестричку, не было куда нас деть. Папа там батрачил, у того кулака, которому вечером на собрании пригрозил: мы знаем, где хлеб лежит, если сами не отдадите, найдем и заберем силой.

Кончилось собрание, все родные собрались, а у папы было пять братьев, все они потом не вернулись с Великой Отечественной войны, как и отец. Ну, значит, сели они в застолье — традиционные сибирские пельмени. Лавки вдоль окон стоят… И мать попала в простенок, одним плечом — к окну, другим — к отцу, а отец сидел, где как раз не было окна. Апрель месяц… В Сибири в это время еще заморозки бывают. Матери, видно, холодно стало. Я это уже потом, взрослой поняла. Она встала, накинула кожух отца и начала меня кормить грудью. В это время раздался выстрел из обреза. Стреляли-то в отца, по кожуху метили… Мать успела только сказать: «Па…» и выронила меня на горячие пельмени… Было ей двадцать четыре года…

И в этой же деревне потом председателем сельсовета был мой дедушка. Его отравили стрихнином, в воду насыпали. У меня фотография сохранилась, как дедушку хоронят. Полотнище над гробом, и на нем написано: «Погиб от руки классового врага».

Отец мой — герой гражданской войны, командир бронепоезда, действовавшего против мятежа чехословацкого корпуса. В тридцать первом году он был награжден орденом Красного Знамени. В то время этот орден имели единицы, особенно у нас, в Сибири. Это был большой почет, большое уважение. У отца на теле девятнадцать ран, не было живого места. Мать рассказывала — не мне, конечно, а родным, — что отца белочехи приговорили к двадцати годам каторги. Она попросила свидания с ним и была в это время на последнем месяце беременности Тасей, моей старшей сестрой. Там, в тюрьме, был такой длинный коридор, ей не дали пойти к отцу, ей сказали: «Большевистская сволочь! Ползи…» И она за несколько дней до родов ползла по этому длинному цементному коридору к отцу. Вот как ей сделали свидание. Она отца не узнала, он весь был седой…

Могла я равнодушно сидеть, когда враг снова пришел на мою землю, если я росла в такой семье, с таким отцом, который рядом? Ему много пришлось пережить… На него донос был в тридцать седьмом году, его хотели оклеветать. Но он добился приема у Калинина, и его доброе имя восстановили. Отца знали все…

И вот представляете себе, — сорок первый год. У меня последний школьный звонок. У нас у всех были какие-то планы, свои мечты, ну, девчонки ведь. После выпускного вечера мы поехали по Оби на остров. Мы уезжали, город как город был, все нормально. Такие веселые, счастливые… Еще, как говорится, нецелованные, у нас еще даже мальчиков не было. Возвращаемся с острова, рассвет встретили… Город весь бурлит, люди плачут. Кругом: «Война! Война!» Везде радио включено. До нас ничего не доходило. Какая война. Мы такие счастливые, такие планы строили: кто куда пойдет учиться, кто кем станет… И вдруг война! Взрослые плакали, а мы не пугались, мы уверяли друг друга, что не пройдет и месяца, как «дадим по мозгам фашистам», — до войны все пели эту песню. Что воевать будем на чужой территории… Мы начали все понимать, когда в дома стали приходить похоронки.