Утешитель, стр. 11

– Тогда кабаки? – предложил Гоша.

– Кабаки, – задумался К. М., – пожалуй… Помнишь, как третьего сентября какого-то года мы объелись сосисками в угловом автомате и нас затем нещадно несло?

– Помню! – воскликнул Гоша. – Несло после пива.

– Пива не было. Или ты был не с нами.

– Да, точно, – согласился Гоша, – пиво было в другой раз. Разбавлено невареной водой. И тогда закрыли «Красную Баварию».

Гоша надолго замолчал, и К. М. начал терять терпение.

– Затягиваешь паузу, – торопил он. – Или вспоминай быстрее, или кончаем игры и разбегаемся. Мне надоело.

– Вспомнил! – вдруг заорал Гоша, так что трубка сама отлетела от уха К. М. – Вспомнил! Ты делал за меня диплом, а я потом неделю поил тебя дважды в день.

– Кажется, что-то похожее вспоминаю. Точно. Диплом я писал какому-то идиоту. Так это был ты?

– Конечно. Только с той поры я заметно поумнел.

– Поздравляю, – серьезно сказал К. М. – Стало быть, университет не оказал пагубного влияния на твой интеллект? Так что ты хочешь, Гоша с киностудии? Утешения?

– Нет, – захихикал Гоша, – у меня есть две утешительницы для тела и для души. Я хочу возобновить знакомство с тобой.

– Мне запрещено назначать свидания мужчинам.

– Брось, – увереннее продолжал Гоша, – я вчера засек тебя в нашем стойле и собирался подойти, но ты исчез. Потом я сидел за вашим столиком с шефом, с очень оригинальной старушкой и милашкой. Кто она?

– Старуха – пенсионерка, милашка – застенчивая наркоманка.

– Подходит. Так вот: я договорился с твоим шефом, он разрешает тебе в любое время сниматься в моей ленте.

– Я не собираюсь сниматься даже в твоей ленте, Гоша. Не люблю сильного света в лицо.

– Не ломайся, старина, я еще не встречал человека, который вообще отказывался бы от съемок в кино.

– Теперь ты встретил. В гробу я видел твое кино.

– Помню, – хихикнул Гоша, – там я крутил на фестивале. Послушай, старина, не кобенься. Ты передумаешь, когда увидишь, что мы делаем.

– Что ж необыкновенного вы делаете, чего нельзя увидеть в сотнях других лент?

– А вот этого я тебе не скажу, придешь и увидишь. Я дам тебе отличную роль. Это я решил. У тебя замечательный чайник. Я вчера, как узрел, так и ахнул. Типаж! То, что надо!

– Что ж в моем чайнике привлекательного, носик или ушки?

– Ни то, ни другое, ни третье. Я даже спать не мог.

– От перепоя.

– Чудак, я ничего крепче кефира не пью. Дело не в этом, старина. Послушай меня, и все будет хорошо. Я делаю девятую ленту. Давай попробуем, а? Успокой мою душу. Если у тебя не пойдет – отстану, хоть навсегда. Договорились? Я хочу посмотреть, как на твоем лице пойдет мировая печаль.

– Смешной ты, Гоша, – сказал К. М. – Любой выпускник театрального училища изобразит тебе такую печаль, что рыдания изо всех мест посыпятся.

– Хочу тебя. Не мыслю мировой печали без твоей морды.

– Зрители экран заплюют…

– Не заплюют, – обрадовался Гоша, уловив сомнения К. М. – Да они застонут от сочувствия к тебе. Ну как? Подумай же о себе. Если не собираешься развеять свою скуку, тогда пожалей мою тоску по невысказанному. В кои-то веки встречаешь лицо, которое мне нужно… Не ломайся и приходи в студию. Сделаем пробу и начнем, благословясь.

– Право, не знаю. Боязно как-то…

Гоша выругался длинно и некрасиво.

– Ладно, – решил К. М., – у тебя есть «пруха»?

– Господи! – выстонал Гоша. – Сколько угодно! Любых цветов и размеров. Есть современные модели «прух», они довольно изящны, но не прочны и не обеспечивают стопроцентной удачи. Есть модели тридцатых годов, но они сейчас не в ходу. Есть несколько «прух» времен русско-японской войны. Ну? Придешь?

– Приду. Не ради тебя, а ради «прухи».

– Спасибо, старина, – радовался Гоша. – Мы с тобой такое закрутим – все посинеют от зависти.

И Гоша исчез с линии.

К. М. походил по кабинету, постоял у окна, полнясь неясным ожиданием, долго смотрел, как птицы ищут пропитания на зеленой голой траве двора. На дворе трава, думал он, на траве дрова. Глупо. Люди приходят и люди уходят, а дрова пребывают вовеки. Чего они все хотят? Чего хлопочут? Ради каких высоких и вечных свершений суетятся? Почему так упорно цепляются за мелочные дела и упиваются нищенскими удовольствиями? Ведь никто и ничто не может быть навеки. Невозможно раствориться в мире без остатка, чтобы быть во всем и не быть для себя.

Осторожный звонок не тотчас вывел из задумчивости, печальные мысли сладки, в них теплится закваска жалости. В трубке телефона раздавалось ровное тихое дыхание.

– Подождите, – быстро сказал К. М., испугавшись, что дыхание вот-вот исчезнет. – Подождите, не уходите. Я так ждал вас.

Он сел в кресло, закрыл глаза. Увидел сквозь веки в расплывающейся светлоте плавный овал лица, глаза и еще что-то, чему названия не находил. Увидел сквозь это лицо, со стороны, самого себя, улыбающегося виновато, глупо.

– Не уходите, – просил он, ощущая, как от высокого восторга мурашки ползут по спине, становится прохладно и глаза наполняются влагой. – Мне так много вам нужно сказать.

Он помолчал, подстраиваясь под тихое дыхание. Заговорил негромко и радуясь, что не нужно выдумывать слова, они сами идут, смягченные удивлением и радостью.

– Не уходите. Я так долго ждал вас. Полжизни ждал, и на вторую половину не хватит ни сил, ни терпения. Верьте мне, как я верю вам и верю всему, что отныне может произойти. Не считайте меня болтуном. Просто я испугался, что вы вдруг исчезнете и никогда не проявитесь. Улыбаетесь? Прекрасно. Возможно, и вы ждали этого разговора и знали – ведь знали? – что он произойдет и всякое такое? Я нескладно говорю, но я научусь говорить с вами, чтоб вам всегда интересно было со мной. Первые слова самые неуклюжие, они сейчас, я вижу, цепляются, чтоб вы внезапно не исчезли, но вы отбрасывайте эти слова, они сами отпадут, как сухие листья. Молчащие люди – страшны, но вы – нет. Я даже не боюсь говорить с вами чужими стихами. Я вас любил, но все это, быть может, моей тоски уже не растревожит. Это Пушкин. Вам нравится? Прекрасно сказано, не правда ли? Как говорил мой воображаемый друг, поэт Канопус, – все кончилось, настал предел словам, терпи, молчанье, как терпело прежде, лишь с памятью, как с горем пополам, мы разделяем нищенство надежды…

Он говорил долго и вдохновенно, пока не понял, что давно уже говорит сам с собой.

7

– Наконец-то! – заорал в рупор Гоша, когда К. М. с трудом оттянул тяжелые стальные ворота и очутился в съемочном павильоне. – Все, перерыв пятнадцать минут!

Гоша поставил рупор рядом с ящиком, на котором восседал, встал и, распахиваясь для объятий, пошел навстречу. Был он высок, полноват, круглолиц, усат и таращился.

– Сколько жарких лет! А сколько стылых зим! – говорил он, обнимая К. М. сначала с одного плеча, затем накрест с другого, отодвинулся и спросил: – А помнишь наш университет, мать нашу альму? Ах ты, мой альмаматерник!

– Ты всегда такой? Шумный и обнимаешься.

– Нет, только на работе, – грустно признался Гоша. – Дома я тих и задумчив. Обмозговываю творческий процесс. Варю бульон художественной убедительности. И потом, знаешь, старина, что нас делает мимоходными и черствыми? Темпы. Время. Впе-ред, вре-мя! Вре-мя, впе-ред! Оно, проклятое, диктует и манеры, и жесты, да и слова. Захочешь выразить искреннее дружеское участие и в суматохе великих дел забываешь. Дела остаются, а люди обижаются. Стыдно. Вот и торопишься сразу. Чтоб и дружеское участие выразить, так сказать, сердечную приязнь, и про великие дела не забыть. Молодец, что пришел. Присмотрись. Потом и тебя запряжем.

– Что ты собираешься со мной делать?

– Для начала мы тебя убьем.

– Это больно?

– Непривычно. Но не ты первый, не ты последний.

– Может, в другой раз? Сейчас на воле дождичек. Обидно умирать в плохую погоду.

– Брось, старина. Другого раза не будет. Убьем сегодня. И дело с концом. Мой принцип – все сразу. Сейчас.