Дорога на Лос-Анжелес, стр. 32

Она закусила губу и нахмурилась. Что-то еще грызло ее голову изнутри. На секунду она задумалась, потом просто взглянула мне в глаза. Я уже понимал, в чем дело: она боялась об этом заикнуться, чем бы оно ни было.

– Ну? – произнес я. – Говори. Выкладывай. Что еще?

– То место, где он спал с хористками. Мне оно тоже не понравилось. Двадцать хористок! Это ведь ужасно. Мне это совсем не понравилось.

– Почему это?

– По-моему, он не должен спать со столькими женщинами.

– Ах вот как, а? И почему же не должен?

– Мне просто так кажется – вот и все.

– Отчего же? Не ходи вокруг да около. Выражай свое мнение, если оно у тебя есть. А иначе – закрой рот. Вот женщины!

– Ему следует найти себе славную чистенькую девушку-католичку, остепениться и завести с нею семью.

Так вот оно что! Наконец-то истина вышла наружу. Я схватил ее за плечи, развернул и уставился прямо в глаза.

– Посмотри на меня, – сказал я. – Ты претендуешь на то, чтобы быть моей матерью. Так посмотри же на меня! Похож я на человека, способного продать свою душу за обычный презренный металл? Ты считаешь, меня колышет простое общественное мнение? Отвечай!

Она отпрянула.

Я заколотил себя кулаком в грудь.

– Отвечай! Не стой здесь, как женщина, как идиотка, как буржуазка, как католическая ханжа, всюду вынюхивающая мерзость похоти. Я требую ответа!

Теперь она уже кинулась в атаку.

– Главный герой у тебя – гадкий. Он прелюбодействует почти на каждой странице. Женщины, женщины, женщины! Он с самого начала нечестив. Меня от него мутило.

– Ха! – сказал я. – Наконец-то правда вышла наружу! Наконец-то ужасная правда высунула морду! Папизм возвращается! Снова католический разум! Папа Римский размахивает своим похабным знаменем!

Я зашел в гостиную и обратился к двери: – Вот ты все и получил. Загадка Вселенной. Переоценка ценностей, уже переоцененных. Римский католицизм. Быдлизм. Папизм. Римская Блудница во всем ее безвкусном ужасе! Ватиканство. Да, истинно говорю я вам, что, пока не станете вы соглашателями, прокляты останетесь во веки вечные! Так говорил Заратустра!

Двадцать четыре

После ужина я принес манускрипт на кухню. Разложил листы на столе и зажег сигарету.

– Посмотрим теперь, насколько это глупо. Начав читать, я услышал, как Мона запела.

– Тихо!

Я устроился поудобнее и прочел первые десять строк. Дойдя до конца десятой, я отбросил книгу, словно дохлую змею, и встал из-за стола. Прошелся по кухне. Невозможно! Не может быть!

– Тут что-то не так. Здесь слишком жарко. Меня это не устраивает. Мне нужно пространство, побольше свежего воздуха.

Я открыл окно и выглянул наружу. За спиной у меня лежала книга. Ну что, Бандини, – вернись к столу и дочитай. Не стой у окна. Тут книги нет, она вон там, у тебя за спиной, на столе. Иди и читай.

Плотно сжав рот, я сел и прочел еще пять строк. Кровь прихлынула к лицу. Сердце пыхтело, как колесный пароход.

– Это странно; в самом деле очень странно.

Из гостиной доносился голос Моны. Она пела. Гимн. Господи, гимны – и в такое время. Я открыл дверь и высунул голову.

– Прекрати петь сейчас же, а то я тебе в самом деле кое-что глупое покажу.

– Я буду петь, если мне захочется.

– Никаких гимнов. Я запрещаю гимны.

– И гимны тоже буду петь.

– Споешь гимн – и ты покойница. Выбирай.

– Кто покойница? – спросила мама.

– Никто, – ответил я. – Пока – никто.

Я вернулся к книге. Еще десять строк. Я подскочил и стал кусать себе ногти. Надорвал на большом пальце заусенец. Вспыхнула боль. Зажмурившись, я стиснул заусенец зубами и рванул. Под ногтем появилась капелька крови.

– Кровоточи! Кровоточи до смерти!

Одежда липла к телу. Ненавижу эту кухню. Стоя возле окна, я смотрел, как по бульвару Авалон сплошным потоком текут машины. Никогда не слыхал я такого шума. Никогда не чувствовал такой боли, как в большом пальце. Боль и шум. Все клаксоны мира собрались на этой улице. Грохот сводил меня с ума. Не могу я жить в таком месте, да еще и писать. Где-то внизу раздалось зудение крана в ванной: зззззззззззз. Кому понадобилось лезть в ванну в такое время? Какому врагу рода человеческого? Может, водопровод вышел из строя? Я сбегал через всю квартиру в нашу ванную и спустил воду. Все работает нормально – но с таким грохотом, так громко, почему же я раньше не замечал?

– В чем дело? – спросила мать.

– Здесь слишком много шума. Я не могу творить в этом бедламе. Я тебе говорю: я устал от этого сумасшедшего дома.

– Мне, наоборот, кажется, что сегодня вечер очень тихий.

– Не противоречь мне… женщина.

Я вернулся в кухню. Невозможно писать в таком месте. Неудивительно. Неудивительно – что? Ну, неудивительно, что в таком месте невозможно писать. Неудивительно? Ты о чем? Неудивительно – что? От этой кухни – один сплошной вред. От этого города один сплошной вред. Я сосал пульсирующую рану на пальце. Боль разрывала меня на куски. Я услышал, как мать говорит Моне:

– И что теперь с ним такое?

– Он дурачок, – ответила Мона. Я ворвался в комнату.

– Я тебя слышал! – завопил я. – И я тебя предупреждаю – заткнись! Я тебе покажу, кто тут глупый.

– А я и не говорила, что глупый – ты, – парировала Мона. – Я сказала, что книга твоя глупая. Не ты. – Она улыбнулась. – Я сказала, что ты – дурачок. А книга у тебя – глупая.

– Осторожнее! Как бог мне судья, я тебя предупредил.

– Да что это с вами обоими такое? – недоумевала мать.

– Она знает, – ответил я. – Спроси ее.

Собравшись с духом перед очередным испытанием, я стиснул зубы и вернулся к книге. Я держал перед собой листок, но глаз не открывал. Я боялся видеть эти строки. Ничего в этой психушке написать невозможно. Никакое искусство не может родиться из этого хаоса идиотизма. Прекрасная проза требует спокойного, мирного окружения. Возможно, даже мягкой музыки. Неудивительно! Неудивительно!

Я открыл глаза и попытался прочесть хоть что-нибудь. Не годится. Не действует. Я не мог этого читать. Попытался вслух. Не годится. Эта книга ни к черту не годится. Несколько велеречива; в ней слишком много слов. И несколько тяжеловесна. Это очень хорошая книга. Но бьет мимо цели. Довольно плохая. Нет, хуже чем просто плохая. Паршивая книга. Вонючка, а не книга. Наййраспроклятущая книга на свете. Она смехотворна; нет, она смешная; она глупая; о, она глупа, глупа, глупа, глупа. Как тебе не стыдно, дурак, за то, что написал такую глупую штуку? Мона права. Она глупая.

А все из-за женщин. Они отравили мне мозг. Я уже чувствовал, как оно подступает – нагое безумие. Каракули маньяка. Сумасшествие. Ха! Глядите! Он безумец! Посмотрите на него! Один из этих, с приветом! Озверел совсем, псих! Он таким стал от множества тайных женщин, сэр. Мне ужасно его жаль. Прискорбный случай, сэр. А ведь когда-то был хорошим парнишкой, католиком. В церковь ходил, и все такое. Очень был набожный, сэр. Образцовый мальчуган. Образование ему дали монахини, прекрасный парень рос. А теперь – такой вот прискорбный случай, сэр. Очень трогательно. Как с цепи сорвался. Да уж. Что-то с парнем стряслось. Как старик умер, так будто не с той ноги встал – и смотрите, что с ним сейчас.

Идей понахватался. Все эти липовые женщины. В парне всегда какой-то прибабах наблюдался, но только эти его фальшивки всё наружу вытащили. Я, бывало, его тут частенько видел: гуляет сам по себе. Жил с матерью и сестрой вон в том оштукатуренном доме через дорогу от школы. Постоянно к Джиму захаживал. Расспросите самого Джима. Джим его хорошо знал. Работал на консервной фабрике. Ну, он тут много где работал. И нигде подолгу не задерживался – слишком непредсказуемый. Такой винтик разболтанный, псих. Чокнутый, точно вам говорю, просто чокнутый. Ага – чересчур много женщин, и не того пошиба. Вы бы послушали, что он нес. Как ненормальный. Во всем округе Лос-Анджелес не сыскать большего вруна. Галлюцинации были. Мания величия. Угроза обществу. Женщин на улицах преследовал. Бывало, на муху разозлится и сожрет. А все женщины. И крабов много убивал. Весь день как-то раз – одного за другим. Просто не все дома. Самый ненормальный парень во всем округе Лос-Анджелес. Я рад, что его заперли. Говорите, его в доках поймали, и он там в ступоре бродил повсюду? Что ж – это на него похоже. Наверное, еще себе крабов на поживу искал. Опасный он, говорю вам. За решеткой ему и место. Надо очень тщательно с ним разобраться. Засадить его на весь остаток жизни. Безопаснее, когда умалишенный в психушке сидит, ему там самое место. Хотя – печально, печально. Ужасно жаль его мать с сестрой. Каждый вечер за него молятся. Нет, вы себе вообразите только! Ага! Может, они тоже ненормальные…