Дорога на Лос-Анжелес, стр. 31

– Поставь вазу на место.

Она мгновение поразмыслила, пожала плечами и поставила ее на стол. Я поднялся с колен. Мы игнорировали друг друга. Как ничего и не было. Она прошлась по комнате, подбирая с ковра мои пуговицы. Я некоторое время сидел просто так – ничего не делал, только сидел и думал о том, что она сказала про мою книгу. Мона ушла в спальню. Я слышал, как расческа со свистом пропускает сквозь себя ее волосы.

– А что там такое с книгой? – спросил я.

– Она глупая. Мне не понравилось.

– Почему?

– Потому что она глупая.

– Черт возьми! Критикуй! Чего твердишь, что Она глупая? Критикуй ее! Что с ней не так? Почему она глупая?

Она подошла к двери.

– Потому что она глупая. Это все, что я могу о ней сказать.

Я ринулся на нее и придавил к стене. Я был в ярости. Я пришпилил ей руки к бокам, сжал ноги своими коленями и впился взглядом прямо в лицо. От злости Мона потеряла дар речи. Зубы ее беспомощно стучали, она вся побелела и пошла пятнами. Но теперь, когда я ее поймал, отпускать было страшно. Про нож для рубки мяса я не забыл.

– Это самая чеканутая книжка, которую я читала! – завопила она. – Ужаснейшая, мерзейшая, ненормальнейшая, смехотворнейшая книга в мире! Она такая плохая, что я ее даже прочесть не смогла.

Я решил остаться безразличным. Отпустил ее и щелкнул перед носом пальцами:

– Тьфу тебе! И на тебя. Твое мнение меня не волнует ни в малейшей степени.

И отошел на середину комнаты. Остановился там и заговорил, обращаясь к стенам вообще:

– Они и пальцем нас тронуть не могут. Нет – не могут! Мы разгромили Церковь в пух и прах. Данте, Коперник, Галилей, а теперь и я – Артуро Бандини, сын скромного плотника. Мы продолжаемся, и нет нам конца. Мы – выше их. Мы превосходим даже их смехотворные небеси.

Мона потерла синяки на руках. Я подошел к ней и воздел руку к потолку.

– Они могут вешать нас и жечь, но нам нет конца – нам, соглашателям; нам, изгоям; нам, вечным; соглашателям до скончания времен.

Не успел я пригнуться, как она цапнула со стола вазу и швырнула ее. На таком близком расстоянии промахнуться трудно. Ваза ударила меня, едва я повернул голову. Попала мне куда-то за ухо и разлетелась вдребезги. На миг я испугался, что это разлетелся мой череп. Но разбилась всего лишь маленькая хрупкая вазочка. Тщетно я ощупывал голову в поисках крови. Ваза разбилась, меня даже не оцарапав. Звонкие осколки рассыпались по всей комнате. Ни единой капельки крови на мне, и ни единый волосок не шелохнулся.

Чудо!

Спокойный и уцелевший, я обернулся. Воздев к потолку палец, будто один из Апостолов, заговорил я:

– Даже Господь Всемогущий – на нашей стороне. Аминь говорю я вам, хоть и разбиваются вазы о наши головы, но не ранят нас, и главы наши не раскалываются.

Она обрадовалась, что я не пострадал. Закатываясь хохотом, убежала в спальню. Рухнула на кровать, и я слышал, как она все ржет и ржет. Я стоял в дверях и смотрел, как она выкручивает от восторга подушку.

– Смейся, – сказал я. – Валяй. Ибо «аминь» говорю тебе я, тот смеется хорошо, кто смеется последним, и ты должна согласиться с этим, сказав: так, истинно, и еще раз так – так говорил Заратустра.

Двадцать три

Вернулась домой мать, в руках полно пакетов. Я соскочил с дивана и зашел следом на кухню. Мать сложила покупки и повернулась ко мне. Она запыхалась к лицу прихлынула кровь, поскольку лестница всегда была для нее чересчур крута.

– Ты прочла книгу?

– Да, – выдохнула она. – Конечно, прочла. Я схватил ее за плечи, стиснул их пожестче.

– Это великая книга, правда? Отвечай быстро! Она стиснула перед собой руки, покачнулась, закрыла глаза.

– Конечно, правда! Я ей не поверил.

– Не лги мне, пожалуйста. Ты прекрасно знаешь, я ненавижу все формы притворства. Я тебе не фальшивка. Я всегда хочу истины.

Тут поднялась Мона, зашла в кухню и встала в дверях. Оперлась о косяк, сцепив руки за спиной, и улыбнулась улыбкой Моны Лизы.

– Скажи это Моне, – потребовал я. Мать повернулась к Моне.

– Я прочла ее – правда, Мона? Выражение Мониного лица не изменилось.

– Видишь! – торжествующе произнесла мать. – Мона знает, что я ее читала, правда, Мона?

И снова повернулась к Моне.

– Я же сказала, что мне понравилось, правда, Мона?

Лицо Моны оставалось точно таким же.

– Видишь! Мона знает, что мне понравилось, – правда, Мона?

Я заколотил себя кулаками в грудь.

– Господи боже мой! – орал я. – Да говори ты мне! Мне! Мне! Мне! Не Моне! Мне! Мне! Мне!

Мать засуетилась, в отчаянье прижимая руки к груди. Что-то ее сильно напрягало. Она вовсе не была в себе уверена.

– Но я же тебе сказала, что я подумала: книга замечательная!

– Не ври мне. Никакого крючкотворства. Она вздохнула и твердо повторила:

– Она замечательная. В третий раз тебе говорю: замечательная. Замечательная.

– Хватит врать.

Взгляд ее бегал и прыгал по всей кухне. Ей хотелось закричать, заплакать. Она сжала пальцами виски и попыталась придумать, как бы еще мне это сказать.

– Тогда чего же ты от меня хочешь1?

– Я хочу правды, если ты не возражаешь. Только правды.

– Ну хорошо тогда. Правда в том, что она – замечательная.

– Хватит врать. Самое меньшее, чего я могу ожидать от женщины, давшей мне жизнь, – это хотя бы малейшее подобие правды.

Она сжала мне руку и заглянула в глаза.

– Артуро, – умоляюще произнесла она. – Клянусь тебе, мне понравилось. Клянусь.

Она не кривила душой.

Ну вот наконец хоть что-то. Вот женщина, которая меня понимает. Вот, прямо передо мной, эта женщина, моя мать. Она меня понимает. Кровь от крови моей, кость от кости, она может оценить по достоинству мою прозу. Она может встать перед лицом всего мира и объявить, что проза моя – замечательна. Вот женщина на все времена, женщина-эстет, несмотря на все свои простонародные замашки, интуитивный критик. Что-то во мне смягчилось.

– Мамочка, – прошептал я. – Миленькая мамочка. Милая, дорогая моя мамочка. Я так тебя люблю. Жизнь у тебя такая трудная, моя дорогая, дорогущая мамочка.

Я поцеловал ее, ощутив губами солоноватые морщинки у нее на шее. Она казалась такой усталой, такой изработавшейся. Где же справедливость в этом мире, если такая женщина вынуждена страдать, не жалуясь ни на что? Есть ли Господь Бог на небесах, который рассудит и признает ее своею? Должен быть! Должен!

– Миленькая мамочка. Я посвящу свою книгу тебе. Тебе – моей маме. Моей маме, с благодарной признательностью. Моей маме, без которой эта великая работа была бы невозможна. Моей маме, с благодарной признательностью от сына, который не забудет этого никогда.

Взвизгнув, Мона развернулась и скрылась в спальне.

– Смейся! – заорал я. – Смейся! Ослица!

– Дорогая мамочка, – продолжал я. – Дорогая моя мамулечка.

– Смейся! – говорил я. – Ты, интенсивная ублюдица! Смейся!

– Милая моя мамочка. Тебе, моей мамочке: целую!

И я поцеловал ее.

– Главный герой напомнил мне тебя, – улыбнулась она.

– Дорогая моя мамулечка.

Она закашлялась, засомневалась в чем-то. Что-то ее беспокоило. Она пыталась что-то сказать.

– Вот только… а твоему герою обязательно нужно ухаживать за этой негритянкой? За той женщиной из Южной Африки?

Я рассмеялся и обнял ее. Это действительно забавно. Я поцеловал ее и потрепал по щеке. Хо-хо, ну прямо как дитя малое, просто вылитый младенец.

– Дорогая моя мамуля. Я вижу, мой стиль оказал на тебя глубокое воздействие. Он растревожил тебя до самых краев твоей чистой души, милая моя, дорогая моя мамочка. Хо-хо.

– И все эти дела с китайской девушкой мне тоже не очень понравились.

– Мамочка. Дорогая моя маленькая мамочка.

– И с эскимоской. По-моему, это ужасно. Меня чуть не стошнило.

Я погрозил ей пальцем.

– Ну, ну. Давай исключим отсюда пуританство. Давай без ханжества. Давай попробуем относиться к этому логически и философски.